И однако же Норма Джин помнила, как отец склонялся над ее колыбелькой. И колыбельку тоже помнила — белая, плетеная, с розовыми ленточками. Как-то Глэдис показала ей в витрине такую колыбельку: «Видишь? У тебя была в точности такая же, когда ты была младенцем. Помнишь?» Норма Джин молча мотала головой — нет, она не помнила. Но позднее к ней все чаще стало приходить это видение и ночью, во сне; грезила она и наяву, когда сидела на уроке в школе, рискуя получить замечание, что, как правило, и случалось (в той новой школе, в Голливуде, где ее никто не любил). Ей казалось, что она помнит колыбельку, но чаще всего вспоминала она отца, с улыбкой склонившегося над ней. А рядом Глэдис — опирается на его руку и тоже улыбается. Лицо у отца крупное, волевое, красивое, чуть ироничное, лицо, как у Кларка Гейбла. Черные волосы зачесаны со лба назад пышным коком, тоже как у Кларка Гейбла. И еще у него тонкие элегантные усики, и глубокий бархатный баритон, и он обещает ей: Я люблю тебя, Норма Джин. Настанет день, и я вернусь в Лос-Анджелес и заберу тебя с собой. А потом легонько так целует в лоб. И Глэдис, любящая мать, смотрит и улыбается.
Как живо все это в памяти!
Куда реальнее, чем все, что ее окружало.
Норма Джин решилась:
— А он все время был з-здесь? Отец? Все это время? Почему тогда не приходил к нам? Почему мы сейчас не с ним?
Глэдис, похоже, не слышала. Глэдис теряла свою, казавшуюся неиссякаемой, энергию. Она вся вспотела под тонким шелковым кимоно, и пахло от нее просто ужасно. И еще что-то случилось с фарами машины: то ли накал в лампах ослабел, то ли стекло фар было залеплено грязью. И ветровое стекло тоже было затянуто тонкой пленкой серого пепла. Горячие ветры дули навстречу, вокруг вздымались змееобразные спирали пыли. Над северной частью города громоздились зловещие подсвеченные пламенем облака. Повсюду стоял острый кислый запах чего-то горелого: паленых волос, жженого сахара, горящей помойки, гнилых овощей, разложения. Норма Джин чувствовала, что вот-вот закричит. Она не выдержит, это просто невыносимо!
Вместо этого Норма Джин повторила вопрос, на этот раз уже громче, настырным взволнованным и дрожащим детским голоском. Зная, что мать терпеть не может, когда она говорит таким голоском. Где отец? Неужели все время он жил совсем рядом с ними? Но почему…
— Ты! Заткнись! — Быстрым и точным, как у гремучей змеи, движением Глэдис оторвала руку от руля и тыльной стороной ладони влепила Норме Джин пощечину. Норма Джин взвизгнула, отпрянула, забилась в уголок, подтянула колени к животу.
В конце Лаурел-Каньон-драйв был объезд, и, проехав по этой дороге несколько кварталов, Глэдис наткнулась на второй объезд, а когда наконец, возмущенная, едва не плачущая выехала на более широкую улицу, не узнала ее, не поняла, то ли это Сансет-бульвар, то ли нет. И если да, если это Сансет-бульвар, то какое именно место, и как прикажете сворачивать с него на Хайленд-авеню? Было уже два часа ночи. Жуткой ночи, ночи отчаяния. И еще этот ребенок рядом, в слезах и соплях. И ей уже тридцать четыре. И уже ни один мужчина не смотрит на нее с вожделением. Всю свою юность и молодость она отдала Студии, и вот теперь — награда! Проезжает один перекресток за другим, по лицу струится пот, вертит головой направо и налево: «О Господи! Как же проехать к дому?»
Жили-были… На песчаном берегу великого Тихого океана.
Там была деревня, таинственное местечко. Где солнечный свет отливал золотом на воде. Где небо по ночам было чернильно-черным и все усыпано подмигивающими звездами. Где ветер был теплым и нежным, как ласка.
Где маленькая девочка вошла в Сад за Стеной. Стена была из камня, высотой в двадцать футов и вся увита изумительными пылающе-красными бугенвиллеями. Из Сада за Стеной всегда доносились пение птиц, и музыка, и шелест фонтана! И голоса каких-то незнакомых людей, и смех.
Через эту стену ни за что не перелезть, тебе просто не хватит сил; девочки вообще не слишком сильные; тело у них хрупкое и ломкое, как у куклы; твое тело и есть тело куклы; твое тело для других — чтобы любовались им, нянчились; твоим телом пользовались другие, не ты; твое тело было точно соблазнительный плод, в который хотелось вонзить зубы и наслаждаться его вкусом; твое тело — для других, не для тебя.