Бэла Лугоши! Мики Руни! Фредди Бартоломью — надо же, в том самом бархатном костюме из «Лорда Фаунтлероя»! Басби Беркли! Бинг Кросби! Лон Чейни! Мэри Дресслер! Мей Уэст!И охотники за фотографиями и автографами прорывали баррикады, и конная полиция, чертыхаясь и размахивая дубинками, пыталась оттеснить их обратно.
Началась свалка. Сердитые возгласы, вопли, стоны. Кажется, кто-то упал. Кого-то, кажется, огрели резиновой дубинкой, кому-то на ногу наступила копытом лошадь. Полицейские свистели и орали команды в рупор. Кругом заводились автомобильные моторы, вскоре их рев начал перекрывать шум. А потом все вдруг быстро успокоилось. Норма Джин со съехавшей с плеча клетчатой накидкой, слишком испуганная, чтобы плакать, вцепилась в руку Глэдис мертвой хваткой. И мама меня не оттолкнула, она позволила!
Постепенно напор толпы начал ослабевать. Красивый черный катафалк, колесница смерти, отъехал, следом за ним отъехала и вереница длинных лимузинов с шоферами. Остались лишь зеваки, обычные люди, представлявшие друг для друга не больше интереса, чем стайка воробьев. Люди начали расходиться, с улиц и тротуаров сняли ограждения, и идти теперь можно было куда угодно. Но идти вроде бы было некуда, да и оставаться здесь тоже не имело смысла. Историческое событие, похороны одного из пионеров Голливуда Ирвинга Г. Тальберга завершились.
Там и здесь женщины вытирали глаза. Многие зеваки смотрели растерянно, словно понесли великую потерю, не понимая толком, в чем она заключалась.
Мать Нормы Джин была одной из них. Грим на лице за влажной липкой вуалью размазался, глаза были заплаканы и растерянно косили, точно две миниатюрные рыбки, готовые уплыть в разные стороны. Она смотрела на Норму Джин, но, казалось, не видела ее. Затем побрела куда-то, нетвердо ступая на высоченных каблуках. Норма Джин заметила двух мужчин, стоявших порознь, они не сводили с Глэдис глаз. Один из них несколько неуверенно присвистнул ей вслед. Все это напоминало сцену начала танца из мюзикла с Фредом Астером и Джинджер Роджерс — за тем исключением, что музыки не было и Глэдис, похоже, вовсе не замечала мужчину. И он тут же потерял к ней всякий интерес, развернулся и, зевнув, зашагал в другую сторону. Второй, рассеянно почесывая мошонку, точно был на улице один и никто его не видел, двинулся в другом направлении.
Цокот копыт! Норма Джин удивленно подняла глаза и увидела полицейского в униформе. Он сидел верхом на высокой и красивой гнедой лошади с огромными выпуклыми глазами и, щурясь, смотрел на нее сверху вниз.
— А где твоя мама, маленькая девочка? Ты ведь здесь не одна, нет?
Совершенно оробевшая Норма Джин лишь отрицательно помотала головой — нет, не одна. И бросилась вдогонку за Глэдис, и взяла Глэдис за руку в перчатке, и снова Глэдис не вырвала руку, не оттолкнула ее, а полицейский на лошади долго и пристально смотрел им вслед. Это случится скоро. Скоро, но не сейчас.Глэдис никак не могла вспомнить, где оставила машину. Но Норма Джин помнила или почти что помнила, и в конце концов они нашли ее, грязно-зеленый «форд» 1929 года выпуска припаркованный на торговой улице, перпендикулярной Уилшир. И Норма Джин вдруг подумала: как это странно, ну прямо как в кино, что у тебя есть ключ от какой-то машины; из сотен, тысяч машин у тебя есть ключ только от одной; ключ, который Глэдис называла «ключом зажигания». И когда ты поворачиваешь его, этот ключ от «зажигания», заводится мотор. И теперь ты уже не потеряешься, пусть даже до дома много-много миль.
В машине было жарко, как в печке. И Норме Джин хотелось в туалет, просто ужас до чего хотелось, она так и ерзала на сиденье.
Вытирая глаза, Глэдис раздраженно заметила:
— Не хотела плакать, и вот тебе, пожалуйста. Ладно, не будем об этом. — Потом вдруг злобно воззрилась на Норму Джин. — Что это ты сделала со своим платьем, черт побери, а? — Манжета зацепилась за неровную поверхность ограждения и порвалась.
— Я… я не знаю. Яничего такого не делала.
— Тогда кто? Санта-Клаус, что ли?..
Глэдис хотела поехать на «еврейское кладбище», но понятия не имела, где оно находится. Несколько раз останавливалась на Уилшир, спросить дорогу, но никто не знал. Она продолжала ехать, закурила «Честерфилд». Сняла со шляпки колоколом липкую вуаль и швырнула на заднее сиденье, туда, где месяцами валялись газеты, иллюстрированные журналы, дешевые книжки в бумажных обложках, нестираные скомканные носовые платки и прочие мелкие предметы туалета. Норма Джин продолжала извиваться на сиденье, а Глэдис нараспев и задумчиво заметила:
— Может, когда ты еврей, как Тальберг, у тебя все складывается по-другому. Совсем другие перспективы, иной взгляд на Вселенную. Даже календарь у них не такой, как у нас. И то, что кажется нам новым, необыкновенным, для них давным-давно уже не новость. Ведь они наполовину живут в Ветхом Завете, среди всех этих нашествий и пророков. Если б у нас была такая перспектива… — Тут она умолкла. Потом покосилась на Норму Джин, которая изо всех сил старалась не описаться в машине, хотелось ей так сильно, что между ногами жгло, точно раскаленной иглой. — В нембыла еврейская кровь. Еще одно препятствие между нами. И еще… он видел нас сегодня. Не заговорил, но глаза его сказали все. Он видел тебя, Норма Джин.
Это случилось примерно в миле от Хайленд-авеню, Норма Джин намочила штанишки — о, несчастье, о, стыд и позор! — но остановиться она никак не могла, стоило только начать, и все. Глэдис уловила запах мочи и, продолжая вести машину, принялась яростно шлепать и шпынять Норму Джин.
— Вот свинья! Маленькое животное! Испортила такое красивое платье, а ведь оно даже не наше! Ты это нарочно, назло, да, да?..
Четыре дня спустя задули первые ветры Санта-Ана.
Потому, что она любила этого ребенка и хотела избавить его от несчастий.
Потому, что была отравлена. И ее маленькая девочка тоже была отравлена.
Потому, что город из песка рухнул, объятый пламенем.
Потому, что в воздухе постоянно стоял запах дыма.
Потому, что рожденные под знаком Близнецов должны были согласно календарю «действовать решительно», а также «проявлять мужество в определении дальнейшей своей судьбы».
Потому, что в этом месяце у нее была задержка и кровь в жилах точно остановилась. И ей, казалось, уже не быть женщиной, которую жаждут мужчины.
Потому, что вот уже тринадцать лет работала она в лаборатории на Студии, и в течение всех этих тринадцати лет на ее преданность и лояльность Студии можно было положиться, и она помогала создавать великие фильмы, в которых снимались великие звезды американского экрана, раскрывавшие душу самой Америки. А теперь вдруг выяснилось, что юность и молодость ушли и душа ее страдает смертельным недугом.
И еще ей все время лгали в студийном лазарете, и нанятый той же Студией врач уверял, что кровь ее вовсе не отравлена, хотя она былаотравлена. И все эти химические яды проникали даже сквозь самые толстые двойные резиновые перчатки, проникали в кожу и кости рук. Тех самых рук, которые целовал ее возлюбленный, восхищаясь их красотой и изяществом. «Руки, которые утешают» — так он говорил. Яды проникли в костный мозг, разносились по телу кровью, достигли головы, отравили мозг, их пары просочились в не защищенные ничем легкие. А перед глазами все время мелькали какие-то смутные видения. Глаза болели даже во сне. А ее коллеги просто боялись признаться, что тоже отравлены, боялись, что их уволят и они станут безработными. Потому, что в 1934-м в Соединенных Штатах настали просто адские времена. И позорные. Потому, что она звонила и говорила, что заболела, звонила и говорила, что больна. И вот однажды позвонили уже ей, и чей-то голос сообщил, что «она уже больше не в штате Студии, что пропуск ее аннулирован, а потому на Студию ее просто больше не пустят». И это после тринадцати лет!