Выбрать главу

«Философия – мать всех наук, история, филология, искусствознание, психология, культурология, этнография, юриспруденция, религиоведение» – до сих пор я помню самый порядок, в котором были переписаны дисциплины. На том этапе я думал недолго, просто ткнул пальцем в «искусствознание», потому что именно искусствознание показалось мне наиболее сопричастной с творчеством наукой.

– Значит, будешь искусствоведом, – грустно уточнил папа, точно замуж меня отдавал.

Я молчал – его тоска была мне непонятна и неприятна.

– Что ж, – вздохнул папа, – хорошая профессия...

Добившись от меня определённости, родители успокоились. Но ненадолго. С самых тех пор за мной закрепилась слава будущего искусствоведа, и каждый мой шаг родители, к неудовольствию моему, повадились увязывать с выбором профессии. Отправлялся ли я на прогулку, читал ли книгу, выбирал ли рубашку к случаю или глодал куриную ногу – родители, не то шутя, не то всерьёз, уверяли, будто я всё делаю как настоящий «будущий искусствовед». Очевидно, им очень хотелось видеть меня студентом. Но из-за чрезмерно горячего желания они оба однажды насмерть перепугались, осознав как-то вдруг, что ведь студентом-то я могу и не стать. Не знаю, как это у них вышло, но в один прекрасный момент они обрушились на меня и уж больше не оставляли в покое, решив, по всей видимости, воздействовать внушением.

– Ты не поступишь в институт! – срывающимся голосом предрекала мне мама, застав за неподходящим, с её точки зрения, занятием.

– Был серым как штаны пожарника, таким и останешься, – поддакивал папа. И неизменно при этом добавлял:

– Кроме ПТУ, дружок, тебе нич-чего не светит... А туда же – искусствовед!..

С их слов выходило, что не поступи только я в ВУЗ сразу же после школы – а я непременно должен был не поступить, несмотря на «успехи в учёбе и примерное поведение», – высшего образования мне не видать. А равно и мало-мальски приличной будущности.

– Потом в армию тебя заберут, потом женишься, потом дети пойдут – зарабатывать нужно будет... И всё!.. – объяснял мне папа. И лицо его выражало отчаяние.

Отчаяние передалось и мне, так что я даже решил для себя, что если не поступлю с трёх попыток, то повешусь или вроде того. А когда мы приехали отыскивать моё имя в списках зачисленных, позабыли не то, что запереть двери машины, но и зажигание папа оставил включённым. Так и простояла наша «Волга» незапертой и тарахтящей, пока мы искали свою фамилию в списках...

Чувства мои по поводу зачисления оказались совершенно схожими с чувствами советских школьников, принимаемых в пионеры. Ей-богу, если бы у меня был красный галстук или любой другой атрибут, выдававший мою принадлежность к студенческому братству – шпага, например, – я бы не снимал его даже ночью!

***

Я был зачислен в студенты в августе 91-го года. Это было время, когда по улицам Москвы ползали танки, и вся страна жила в предвкушении чего-то необычайного. А многие так даже и верили, что всё то необычайное, что грядёт и вот-вот разразится, непременно будет содействовать ко всеобщему благу.

Ректор ВУЗа, студентом которого я стал в то лето, был известен широкой публике своими либеральными и демократическими убеждениями. Это был шестидесятник и западник, то есть большой поклонник всего «как в Европе». О нём говорили, что он, как и прочие шестидесятники, всегда оставался верным «истинному марксизму», не испорченному болезненными сталинскими фантазиями, а преподанному России самим Лениным. И что будто бы за это власти неоднократно порывались отправить его в жёлтый дом, но почему-то так и не отправили. Между прочим, речь, произнесённая ректором на дне открытых дверей, произвела на меня сильнейшее впечатление и, вероятнее всего, легендарная личность ректора и та самая произнесённая им речь создали необходимый перевес при выборе мною учебного заведения. Среди прочего, много было сказано о свободе, о том, что «страна наша встала на путь перемен и демократических реформ» (напомню, дело происходило ещё в СССР); упоминалось о гласности и плюрализме; особо подчёркивалось, что мы, то есть тогдашние абитуриенты, являемся надеждой общества и что именно нам предстоит «стать первым свободным поколением обновлённого государства». В этом смысле Институт был провозглашён «островком свободы», где максимально «предполагается реализовывать на практике принципы демократии, свободы и плюрализма». Овация стала наградой красноречивому ректору. Несколько девичьих голосков в разных углах аудитории пропищали восторженное «Браво!»

Повторюсь, что ректор наш в то время был человеком чрезвычайной известности и популярности. Он был депутатом Верховного Совета и одновременно с этим слыл диссидентом. Известность же его связывалась с целым рядом смелых критических выступлений в адрес советского правительства, приводивших в восторженный трепет всю страну. Сегодня я не знаю, чего хотели все эти люди, называвшие себя красивым словом «диссиденты». «Мы – диссиденты, изгои», – с гордостью говорили они. Но, кажется, никто из них не предлагал возродить святыни или, например, поднять деревню. Что, собственно, они предлагали для страны, куда звали – право, не ясно. Но тогда это было не важно. Главное, они критиковали советскую власть, и это в них подкупало.

Институт же наш оказался настоящим пристанищем для диссидентствующей публики. Проректоры все сплошь тоже слыли диссидентами, а равно и несколько профессоров. Поговаривали, что проректор по учебной части прошёл сталинские лагеря и на правом предплечье носит клеймо, оставленное ему мучителями. Слух этот подхватили с каким-то даже аппетитом и с наслаждением затем перекладывали из уст в уста. Хотя почему-то никого не смущал возраст проректора – судя по его летам, в застенках он мог оказаться, будучи грудным младенцем. Впрочем, в те страшные годы чего только не случалось.

Вследствие всех этих свободолюбивых устремлений нашего начальства, Институт со временем действительно превратился в «островок свободы» и плюрализма. Какой-то негласный дух терпимости ко всему, что только ни на есть, привлекал под его своды самую разношёрстную публику. Феминистки с нечёсаными волосами, драными подмышками и в каких-то подвязанных опорках; странные иноземцы – не студенты и не преподаватели, – расточавшие кругом себя холодные улыбки; лысые проповедники в чёрных френчах и золотых очках; сектанты с безумными глазами, хватавшие за рукава и вкрадчиво, но неотвязно предлагавшие рассказать о Библии – всё это немедленно хлынуло к нам, точно потоки воды из открывшихся вдруг шлюзов, всё это норовило читать лекции.

Впрочем, семена свободы, демократии и плюрализма чуть было не погибли, не успев дать всходов.

В то самое время, когда я отыскивал свою фамилию в списках зачисленных на первый курс, в кулуарах Института стоял несмолкаемый шёпот. Дело в том, что наш ректор, диссидент и либерал, оставив все свои административные начинания и научные изыскания, вдруг вспомнил о каких-то срочных и неоконченных делах, ожидавших будто бы его в швейцарском городе Цюрихе. И едва только в Москве появились танки, как он срочно выехал в Цюрих оканчивать эти свои дела. Невинное, казалось бы, обстоятельство совершенно взбудоражило умы. Замелькали какие-то нехорошие улыбочки. Шёпот и многозначительные взгляды сделались обычным делом. Появилась даже некоторая озабоченность на лицах – а ну, как цюрихские дела не удастся закончить в срок? Но вопреки опасениям и дурным предчувствиям всё завершилось как нельзя лучше. Через несколько дней наш ректор вернулся в Москву и, как ни в чём ни бывало, заступил на службу. При этом весь вид его свидетельствовал о каком-то триумфе, точно это он, а не кто другой способствовал из Швейцарии разрешению всей тогдашней русской путаницы.