Выбрать главу
[4]или на его особые заслуги. О последнем говорило уже одно то, что он стал профессором. Кроме того, он был барон. Казалось, на отца его титул производил еще большее впечатление, чем звание профессора. Поэтому отец был весьма польщен, когда после долгого изучения бумаг профессор поднял на него глаза и спросил: «Так вы, значит, из Раковица, что в округе Гостынин?» Не успел отец отреагировать на его слова, как профессор сказал, что, в отличие от его предков по отцовской линии, живших в России, дедушка по материнской линии тоже был родом из округа Гостынин и владел там большим имением, но имение это, как и все остальное, теперь потеряно. Во всяком случае, пока. Отец, воодушевленный этой общностью, сказал: «Почва в Раковице была хороша, особенно для пшеницы», на что профессор возразил, что качество почвы зависит от людей, которые ее обрабатывают. Его родные, во всяком случае, умели извлекать выгоду из любой почвы, в то время как русские способны только испортить любую почву. Отец удивился, мать тоже слегка вздрогнула, так как о русских до сих пор не было речи, и оба, похоже, не были настроены говорить о своем опыте общения с русскими. «В Раковице мы имели дело только с поляками», — сказал отец. «В Раковице II», — поправил профессор. Сам же он родом из Раковица I, расположенного в непосредственной близости от Раковица II. Раковиц I — чисто немецкое селение, тогда как Раковиц II населяли исключительно поляки. Раковиц I заселили и сделали пригодным для хлебопашества его предки, сказал профессор, а когда они прежнюю болотистую местность превратили в плодородное пахотное поле, появились поляки и поселились в Раковице II. «И устроили там ужасный бедлам», — подтвердил отец. По Раковицу I уже издали было видно, что это немецкая деревня, а Раковиц II точно так же уже издали говорил о том, что его населяют поляки. Все как попало, никакого порядка. В огородах свалка, на дорогах грязь и выбоины, дырявые заборы, хлев без дверей, гуси и куры бродят по всей деревне. В конце концов польские крестьяне из Раковица II настолько обнищали, что стали наниматься в батраки к немцам из Раковица I. А все из-за неумения поддерживать порядок. «Русских, — изрек профессор, поднимая голову от бумаг, в которые все это время был погружен, — нельзя использовать даже в качестве батраков». Он замолчал, закурил сигарету, которую вынул из обтянутого кожей металлического портсигара, и снова стал перелистывать лежавшие перед ним бумаги. Через несколько минут он оторвался от бумаг и сказал, что сейчас он рассматривает данные об отпечатках стоп найденыша 2307, которые потом надо будет сравнить с данными наших отпечатков. «Это еще сегодня сделает наша лаборантка, завтра мы будем знать больше». Ему же самому следует заняться особенностями строения головы, и он хочет приступить к делу немедленно. Сначала профессор исследовал родителей, а я ждал в приемной. Со своего места я мог наблюдать за лаборанткой, которая тем временем возилась с отлитыми из гипса формами стоп. Судя по всему, в этот день других клиентов у нее не было, и она могла целиком посвятить себя нашему делу. Правая стопа отца, правая стопа матери и моя правая стопа стояли перед ней на столе. Она как раз окрашивала темно-синим раствором, похожим на чернила, ступню отца, включая пальцы и пятку. Затем взяла окрашенную стопу и прижала ее, словно штемпель, к большому белому листу бумаги. Осмотрев результаты своей работы, она, кажется, осталась ими довольна, так как сразу же взялась за стопу матери, а потом и мою. Стопа матери, а также и моя стопа доставили ей куда больше хлопот. Она не могла работать с ними как со штемпелем, ей приходилось делать отпечатки с разных частей ступни, каждый раз подкрашивая их заново. Если бы она выбрала левую, менее плоскую стопу отца, тогда и ее она не смогла бы пришлепнуть к бумаге, как штемпель. Я подумал, что лаборантка, если возникнут сомнения, предпочтет делать гипсовые отпечатки с плоских стоп, чтобы облегчить себе работу. А это значит, что найденыши с плоскостопием имеют в целом больше шансов на идентификацию кровного родства. Стало быть, я со своими ногами, похожими на левую, кривую и вогнутую стопу отца, имел бы меньше шансов соединиться со своими родителями. К счастью, я не найденыш. К счастью, найденышем был номер 2307, и у меня все еще оставалась надежда, что и у найденыша 2307 окажутся вогнутые и кривые стопы, а не плоские и мясистые. Когда родители снова заняли свои места в приемной, в кабинет профессора Либштедта позвали меня. Профессор сидел за письменным столом и курил. На этот раз он не листал лежавшие перед ним бумаги, а неподвижным взглядом смотрел в открытое окно, за которым догорал ясный пока день. Перед его лицом клубились струйки дыма, сквозь дым я увидел, как на золотую оправу очков упал солнечный луч и отбросил световые блики на потолок профессорского кабинета. Я поднял голову, чтобы разглядеть маленькие пятнышки, и обнаружил, что потолок не белили, видимо, уже много лет и что старая краска побурела и большими лоскутами отваливается от потолка. Некоторые из этих лоскутов, казалось, держались на ниточке и грозили раньше или позже шлепнуться на голову профессора. Кроме того, я обнаружил на потолке полдюжины дырок, похожих на маленькие кратеры и наведших меня на мысль об отверстиях от пуль, хотя прежде я их никогда не видел. «Это отверстия от пуль, — внезапно подтвердил профессор, который смотрел уже не в окно, а наблюдал за тем, как я разглядываю потолок. — Со времен войны, — добавил он, — но это не имеет отношения к делу». Он поднялся со своего стула, подошел ко мне, погладил меня по затылку, сказал, что здание требует ремонта, потом добавил, что я, видимо, смышленый парнишка, правда, немного жирноват, как сказала ему лаборантка, да это и так видно. Он все еще поглаживал мой затылок, при этом его поглаживание постепенно превращалось в ощупывание задней части головы, так что под конец он меня уже не гладил, а кончиками пальцев сильно сжимал мой череп и одновременно большим пальцем ощупывал бугорки и выпуклости на моей голове. У меня под рукой профессора слегка закружилась голова, хватка его пальцев была значительно сильнее, чем можно было ожидать от этого тщедушного человека. Одной рукой он ощупывал мою голову, в другой держал сигарету и курил. Наконец он раздавил сигарету в пепельнице и начал исследовать мой череп обеими руками. Раньше я никогда не ощущал, что у меня на голове есть бугорки и выпуклости, теперь же мне казалось, что мой череп только из них и состоит. Чем дольше ощупывал меня профессор, тем больше бугорков и выпуклостей обнаруживалось на моей голове и тем сильнее меня охватывал стыд за эти бугорки и выпуклости. И точно так же, как до обеда, во время исследования строения тела, я начал пылать жаром и потеть. Но на этот раз пот проступал не на животе и груди, а на голове. И чем больше потела моя голова, тем сильнее я стыдился того, что профессор держал в своих руках мою мокрую вспотевшую голову. Но профессор, казалось, не обращал на это внимания. Он закончил ощупывать мою голову, вымыл, ни слова не говоря, руки, вытер их, сделал несколько заметок и приступил к измерению головы. Для этого он взял в руки деревянные щипцы, как и те, что предназначались для измерения жировой прослойки, они тоже были снабжены делениями с цифрами, но открывались значительно шире. Он приложил щипцы к голове сначала спереди, потом с боков, записал полученные данные и взял в руки совсем другой инструмент, напоминавший струбцину, с помощью которого он устанавливал то, что на его языке называлось относительной шириной угла челюсти. «Относительная ширина угла челюсти, — сказал профессор, зажимая мою верхнюю челюсть между струбцинами, — может решить все. Если относительная ширина угла челюсти совпадает, тогда очень часто совпадают также ширина лба, ширина скул, ширина уха и носа, а иногда даже и длина спинки носа». Мне льстило, что профессор посвящает меня в тайны своей профессии, но я молчал, целиком сконцентрировавшись на боли, причиняемой мне обоими винтами, которыми струбцина крепилась к моей челюсти. Из замечаний профессора я понял только то, что сейчас он начнет измерять ширину лба, скул, носа и уха. К счастью, струбцину он применил только для измерения ширины лба и скуловой кости, а нос и уши измерил сначала рулеткой, а потом похожим на циркуль инструментом. Похожий на циркуль инструмент был оснащен не острым металлическим наконечником, а двумя резиновыми присосками, которые совершенно безболезненно прикреплялись к коже. Измерение носа и ушей прошло также безболезненно и продолжалось всего несколько минут. Сделав свою работу, профессор отпустил меня в приемную, где меня дожидались уже полностью одетые родители. Когда мы выходили из института, я пожаловался родителям, какую боль причиняла мне прикрепленная к челюсти струбцина, но они на это никак не отреагировали. Мне хотелось, чтобы меня хоть немножко пожалели, но никто меня не пожалел. Только когда я сказал, что профессор тыкал мне в лицо циркулем, мать испугалась и проверила, нет ли на моем лице повреждений или следов крови. Разумеется, она ничего не обнаружила, и мне не оставалось ничего другого, как рассказать родителям, что в кабинете профессора стреляли. Но и эти м
вернуться

4

Значок «Жертва нацистского режима».