не листал лежавшие перед ним бумаги, а неподвижным взглядом смотрел в открытое окно, за которым догорал ясный пока день. Перед его лицом клубились струйки дыма, сквозь дым я увидел, как на золотую оправу очков упал солнечный луч и отбросил световые блики на потолок профессорского кабинета. Я поднял голову, чтобы разглядеть маленькие пятнышки, и обнаружил, что потолок не белили, видимо, уже много лет и что старая краска побурела и большими лоскутами отваливается от потолка. Некоторые из этих лоскутов, казалось, держались на ниточке и грозили раньше или позже шлепнуться на голову профессора. Кроме того, я обнаружил на потолке полдюжины дырок, похожих на маленькие кратеры и наведших меня на мысль об отверстиях от пуль, хотя прежде я их никогда не видел. «Это отверстия от пуль, — внезапно подтвердил профессор, который смотрел уже не в окно, а наблюдал за тем, как я разглядываю потолок. — Со времен войны, — добавил он, — но это не имеет отношения к делу». Он поднялся со своего стула, подошел ко мне, погладил меня по затылку, сказал, что здание требует ремонта, потом добавил, что я, видимо, смышленый парнишка, правда, немного жирноват, как сказала ему лаборантка, да это и так видно. Он все еще поглаживал мой затылок, при этом его поглаживание постепенно превращалось в ощупывание задней части головы, так что под конец он меня уже не гладил, а кончиками пальцев сильно сжимал мой череп и одновременно большим пальцем ощупывал бугорки и выпуклости на моей голове. У меня под рукой профессора слегка закружилась голова, хватка его пальцев была значительно сильнее, чем можно было ожидать от этого тщедушного человека. Одной рукой он ощупывал мою голову, в другой держал сигарету и курил. Наконец он раздавил сигарету в пепельнице и начал исследовать мой череп обеими руками. Раньше я никогда не ощущал, что у меня на голове есть бугорки и выпуклости, теперь же мне казалось, что мой череп только из них и состоит. Чем дольше ощупывал меня профессор, тем больше бугорков и выпуклостей обнаруживалось на моей голове и тем сильнее меня охватывал стыд за эти бугорки и выпуклости. И точно так же, как до обеда, во время исследования строения тела, я начал пылать жаром и потеть. Но на этот раз пот проступал не на животе и груди, а на голове. И чем больше потела моя голова, тем сильнее я стыдился того, что профессор держал в своих руках мою мокрую вспотевшую голову. Но профессор, казалось, не обращал на это внимания. Он закончил ощупывать мою голову, вымыл, ни слова не говоря, руки, вытер их, сделал несколько заметок и приступил к измерению головы. Для этого он взял в руки деревянные щипцы, как и те, что предназначались для измерения жировой прослойки, они тоже были снабжены делениями с цифрами, но открывались значительно шире. Он приложил щипцы к голове сначала спереди, потом с боков, записал полученные данные и взял в руки совсем другой инструмент, напоминавший струбцину, с помощью которого он устанавливал то, что на его языке называлось относительной шириной угла челюсти. «Относительная ширина угла челюсти, — сказал профессор, зажимая мою верхнюю челюсть между струбцинами, — может решить все. Если относительная ширина угла челюсти совпадает, тогда очень часто совпадают также ширина лба, ширина скул, ширина уха и носа, а иногда даже и длина спинки носа». Мне льстило, что профессор посвящает меня в тайны своей профессии, но я молчал, целиком сконцентрировавшись на боли, причиняемой мне обоими винтами, которыми струбцина крепилась к моей челюсти. Из замечаний профессора я понял только то, что сейчас он начнет измерять ширину лба, скул, носа и уха. К счастью, струбцину он применил только для измерения ширины лба и скуловой кости, а нос и уши измерил сначала рулеткой, а потом похожим на циркуль инструментом. Похожий на циркуль инструмент был оснащен не острым металлическим наконечником, а двумя резиновыми присосками, которые совершенно безболезненно прикреплялись к коже. Измерение носа и ушей прошло также безболезненно и продолжалось всего несколько минут. Сделав свою работу, профессор отпустил меня в приемную, где меня дожидались уже полностью одетые родители. Когда мы выходили из института, я пожаловался родителям, какую боль причиняла мне прикрепленная к челюсти струбцина, но они на это никак не отреагировали. Мне хотелось, чтобы меня хоть немножко пожалели, но никто меня не пожалел. Только когда я сказал, что профессор тыкал мне в лицо циркулем, мать испугалась и проверила, нет ли на моем лице повреждений или следов крови. Разумеется, она ничего не обнаружила, и мне не оставалось ничего другого, как рассказать родителям, что в кабинете профессора стреляли. Но и эти мои слова не возымели действия, отец лишь прошипел: «Ну, хватит!» Я замолчал и шел за родителями, которые решили посвятить остаток дня осмотру города. Так как лаборатория находилась на северном берегу реки, мы прошли через мост, и мать заметила, что этот мост по-особому раскачивается. Эти сведения она почерпнула из проспекта, который ей дала хозяйка нашего пансиона. Мост представлял собой массивное каменное сооружение, построенное из больших, уже слегка выветренных буроватых блоков, и совсем не раскачивался. В верхней точке моста мы остановились и стали смотреть на реку. Все еще ожидая, когда же мост начнет раскачиваться, я увидел, как отец положил руку на плечи матери, а она слегка наклонила голову, коснувшись щекой его плеча. Мне еще не доводилось видеть, чтобы мать вот так наклоняла голову, и мне почему-то стало грустно. Я попытался рассеять грусть, подпрыгивая и как можно сильнее топая, чтобы все-таки заставить мост раскачиваться. Обрушься мост в этот момент, я не имел бы ничего против. Но он не обрушился. Даже не качнулся. Я не почувствовал ни малейшего движения. Родители не обратили внимания на мои попытки и пошли дальше. В конце моста они остановились, чтобы осмотреть памятник. В проспекте говорилось, что это памятник некоему Карлу Теодору, которого также называли отцом земли Пфальц. Цоколь памятника окружали речные боги Рейна, Дуная, Мозеля и Изара. Я внимательно рассмотрел богов и с удовольствием измерил бы обнаженному богу Рейна слой жира на животе, чтобы определить индекс Рорера. У бога Рейна по носу шла какая-то странная канавка, она тянулась вдоль всего носа до самого кончика, и я подумал, что кто-то измерял длину носа божества, пользуясь при этом не тем инструментом. Я прикинул, что длина носа составляла примерно двадцать сантиметров, что было довольно много, и поспешил вслед за родителями, которые не проявили интереса к речным богам и прошли вперед. «У Рейна канавка на носу», — сообщил я родителям. Они промолчали, и я добавил, что длина носа Рейна примерно двадцать сантиметров. Родители по-прежнему молчали, они свернули в переулок, ведущий к замку. Я забавлялся тем, что бежал по переулку зигзагами, но каждый раз догонял родителей и шел за ними так близко, что они, обернувшись, меня бы не увидели. Держась так у них за спиной, я услышал, как мать сказала отцу, что и для «него» — она имела в виду меня — это не всегда просто, на что отец возразил, что это непросто для всех, но для «него» — он имел в виду меня — это проще всего. Я услышал больше чем надо и продолжил свой бег зигзагами; в конечном счете я проделал тройной путь и изрядно запыхался. От осмотра замка в моей памяти осталось совсем немногое, так как я почти все время думал о словах отца. Что касается меня, я всегда считал, что труднее всего приходится мне, отец же полагал, что мне легче, чем ему с матерью. Но мне не было легче, чем им. Если кому и было легче всех, так это Арнольду. Ему не надо было убирать комнату, делать домашние задания, быть примерным мальчиком, к тому же родители постоянно думали только о нем. Если мать грустила, то грустила она об Арнольде. Если отец отправился в Гейдельберг, то сделал это ради Арнольда. И если мы сейчас осматривали замок, то тоже из-за Арнольда. Замок представлял собой руины, которые отец сразу же определил как руины войны. «Но его разрушили не бомбы, — сказала мать, заглянув в проспект, — а артиллерийские снаряды». «Война есть война», — сказал отец, которого больше не интересовали руины замка; ему хотелось вернуться в пансион. Только в пансионе мать обнаружила, что мы не осмотрели винный подвал замка и особенно большую бочку, выставленную в этом подвале. «В следующий раз», — буркнул отец, но мы знали, что следующего раза не будет. Родители еще ни разу не уезжали надолго из дома, и я тоже. Поездка в Гейдельберг, рассчитанная на три дня, была единственным путешествием, которое я предпринял с родителями. Родители не путешествовали, утверждая, что их держат дома дела. На самом же деле они не путешествовали из-за своего бегства с востока на запад. Правда, бегство не было путешествием, но любое путешествие напоминало им бегство. Крестьянин из Раковица добровольно свой дом не покидает. Покидать свой дом — грех. Кто покидает свой дом, того подстерегают русские. Если покинешь свой дом, его разграбят и разрушат. Я был уверен, что мы завтра же отправимся домой и никогда больше не увидим большую бочку. И никогда больше не пройдемся по мосту с речными богами. Прежде чем пуститься в обратный путь, мы еще раз наведались в судебно-антропологическую лабораторию, чтобы узнать результаты исследования ступней. Результаты исследования головы и строения тела нам со