о сформировавшаяся голова, в то время как менее красивая — голова, созревшая неравномерно. Кроме того, добавлял он, по голове свиньи можно судить о всей свинье, поэтому красивая голова обязательно принадлежала красивой, то есть гармонично развивавшейся, свинье, с оптимальным сочетанием жира и мускулатуры. Частью свиной головы была кровь. Свиная кровь была для отца столь же важна, как и сама свиная голова. «Свиная кровь — сок жизни», — говорил отец, и если бы это зависело от него, он предпочел бы быть вскормленным не молоком матери, а свиной кровью. Кровь перевозилась в жестяных бидонах, ее нужно было как можно быстрее доставить из крестьянского хозяйства в родительский дом. Если отец бывал занят, доставить свиную кровь в дом становилось моей обязанностью. Обычно перевозка крови меня не очень затрудняла, тем более что я с удовольствием бывал в крестьянских домах: там, прежде чем попадешь в жилые помещения, надо было сначала пройти мимо животных. Но задача затруднялась тем, что кровь, которую мне предстояло везти домой, выливали в бидон прямо из свиньи. Мне не раз приходилось видеть, как переливают в бидон коровье молоко, но я совершенно не знал, каким образом попадает в бидон свиная кровь. А попадала она туда таким ужасным образом, что я смог наблюдать за этим только один-единственный раз, а в последующие поездки старался задержаться на кухне крестьянина, пока бидон наполняли кровью. Уже один вид дико визжащей и дергающейся свиньи, у которой из надрезанной сонной артерии фонтаном била кровь, так напугал меня, что я с большой неохотой принимал участие в регулярных поеданиях свиной головы и, будь на то соизволение отца, с радостью отказался бы от этих пиршеств вообще. Я переносил бы их с меньшим трудом, если бы речь шла только об одном застолье. Но мама удивительным образом умудрялась наготовить из свиной головы столько блюд, что мы долго питались ими. Свиная голова оказывалась настоящим рогом изобилия, из которого так и сыпались самые разные кушанья: свиные щеки и свиной язык, свиные уши и свиной пятачок, бульон из свиной головы и свиной паштет. Все это коптилось или зажаривалось на решетке, варилось или тушилось на плите, вялилось или консервировалось с добавлением свиной крови, из чего потом готовили суп или делали кровяную колбасу, использовали как начинку для пирогов, а кровь заливали еще в стеклянные банки и употребляли в загустевшем состоянии в пищу как кровянку. Выходило, что весенней свиной головы нам хватало почти до самой осени, а осенней опять-таки почти до весны, так что мы практически весь год питались продуктами, приготовленными из свиной головы и свиной крови. А самым праздничным лакомством был свиной мозг, его подавали на стол в тот же день, когда отец доставлял домой голову, а я — кровь. Это был наш, так сказать, домашний праздник по случаю убоя свиньи, на который приглашались гости и который уже поэтому имел для отца особое значение, так как напоминал ему дни забоя скота на крестьянском дворе его родителей. Отец должен был унаследовать хозяйство родителей и тоже стать крестьянином, так что по крайней мере в тот день, когда вся семья вместе с гостями собиралась за свежеприготовленными свинячьими мозгами, он себя таковым и чувствовал. «Ешь мозги — умнеешь», — говорил отец, после чего я даже надеяться не смел, что меня избавят от этого кошмара, ибо, по мнению моего родителя, мне как раз и недоставало изрядной порции мозгов. Правда, иногда он проявлял великодушие и освобождал меня от необходимости хлебать суп или жевать пирог с кровянкой, но что до мозгов, то тут он не знал никаких компромиссов. Однако я должен признать, что, хотя меня и воротило от этих мозгов, я все же охотно участвовал в вечерних свинячьих пиршествах, так как в нашем доме никогда не бывало столько веселья и раскованности, как в эти часы. Трапеза со свиными мозгами превращалась в настоящую оргию безудержного веселья. Особенно если гости, знакомые отца, происходили, как и он сам, из Восточной Пруссии и, собственно, тоже должны были стать там зажиточными крестьянами. Ужин сопровождался тогда нескончаемым хохотом, хотя я, пытаясь как можно быстрее, не прожевывая, втолкнуть в себя мягкую белую массу, никак не мог понять, что их так смешит. Поедая свиные мозги, они говорили почти исключительно о еде, а если не о еде, то о забое скота. Поскольку большинство знакомых отца были мясниками или занимались этим ремеслом раньше, то каждый мог рассказать парочку смешных случаев из личного опыта. Рассказывали, разумеется, не о том, как резали кур, кроликов, уток, гусей и голубей. Последних можно было забивать собственноручно, даже не имея уже крестьянского двора, а живя на арендуемой квартире. Смех, который вызывали эти рассказы, не был ни злым, ни кровожадным; скорее, он был миролюбивым. Смеялись, правда, очень громко, а иногда и подмигивали друг другу, например, когда рассказывали о том, как курица с отрубленной головой вскочила на колени бабушке, мечтательно дремавшей в кресле в саду. И если мне после таких застольных разговоров снились временами кошмары и я ночи напролет, сам того не желая, отрубал курам головы, сворачивал шеи голубям, проламывал черепа кроликам и всаживал свиньям нож в горло, то отца застолья со свиными мозгами необычайно успокаивали, в глазах этого раздраженного, склонного к взрывам гнева человека появлялся миролюбивый блеск, и мне казалось, что я уже никогда не буду его бояться. А мама, напротив, сидела за столом тихо, погруженная в свои мысли. Похоже, она радовалась веселью отца и гостей, но даже в эти редкие праздничные часы я чувствовал, что ее что-то гложет и угнетает. И почти всегда эти вечера заканчивались тем, что отец и его гости начинали постепенно говорить друг с другом тихо, а потом и вовсе замолкали. Сидели за столом и молчали. Мать и в последующие дни оставалась замкнутой и неразговорчивой, словно искупала веселое застолье обетом молчания. Для отца же искуплением была работа. Чем больше мать цепенела под тяжестью воспоминаний, тем активнее становился отец. Дважды, после двух мировых войн, лишавшийся дома и подворья, заброшенный после войны с пустыми руками в Восточную Вестфалию, он возродился в третий раз и создал условия для нормального существования. Он мог бы жить в мире, но мира не было. Сначала он перестроил дом. Как только ему посчастливилось перейти от розничной торговли продовольственными товарами к оптовым поставкам, он снова принялся перестраивать дом. И делал это столь основательно, что новый дом ничем не напоминал старый. Фахверковое строение, служившее некогда почтовым отделением городка, было разобрано, от стен остались одни только балки. Наполнитель из соломы и глины удалили, пришлось убрать и некоторые балки, заменив их стальными. Стены гладко оштукатурили. Окна обновили, вместо открывающихся половинок сделали откидные рамы, на которых уже никогда не образовывались, как раньше, ледяные узоры, так как рамы имели двойное остекление. Деревянная входная дверь с железной ручкой превратилась в обрамленную латунью стеклянную. В детстве дом был моим лабиринтом, с длинными коридорами, глубокими встроенными шкафами и лестничными площадками в самых неожиданных местах, за которыми прятались новые коридоры, ведущие, в свою очередь, к другим дверям и лестничным площадкам. Мне доставляло удовольствие бродить по дому, исследовать чердак, весь в сплетении балок и распорок, этот заколдованный лес и обиталище моих страхов. Должно быть, чердак служил когда-то складом, так как в полу был люк, над которым помещалась деревянная лебедка для поднятия тяжестей. Открыв люк, я мог заглянуть в помещение, где я ни разу не был и куда, судя по всему, другого хода не было. Мне пришлось бы спускаться по канату в это помещение. Оно находилось далеко внизу, ниже этажа, с которого начинался подъем грузов на чердак, может быть, даже ниже первого этажа. Там царил полумрак, и я не видел, как далеко вниз уходило это помещение. Мне очень хотелось узнать, не ведет ли туда какая-нибудь дверь, но я не решался спросить об этом у родителей. Я даже не решился рассказать им, что открывал люк и заглядывал внутрь. Чердак тоже был перестроен, из него сделали жилой этаж. Перестройка отняла у меня мой детский лабиринт, спрямила его, оголила, наполнила светом. Потаенные уголки, ниши, длинные коридоры исчезли вместе с встроенными шкафами, проходными дверями и лестничными площадками в самых неожиданных местах. Само собой, исчез и люк, а с ним и единственный доступ в тайное помещение. Странным образом площадка под люком и после перестройки осталась прежней. Она не увеличилась ни на метр, и я твердо верил, что помещение внизу все еще существует, только вход в него мне никак не удается найти. Когда перестройка дома подошла к концу, маму свалил недуг. Врач поставил диагноз: переутомление и прописал больничный курс лечения. Лечение длилось несколько недель, в конце каждой недели отец навещал маму в больнице, а я оставался сторожить дом. После одного из посещений больницы отец сообщил мне, что маме уже лучше, но до полного выздоровления еще далеко. Причина ее заболевания — перенапряжение, выпавшее на ее долю во время строительных работ. Но истинная причина коренится в том, что она никак не может смириться с утратой моего брата Арнольда. К тому же, сказал отец, у нее сложилось впечатление, что я, напротив, бла