В конце концов, они давно хотели расстаться. И лучшего повода не будет. Что ему стоило начать бороться за нее: он ведь все давно знал. Почему не сгреб в охапку, не увез, не пошел венчаться? Она ведь так просила, как утопающий… Но его это устраивало. Хуже того, то, что она “замаралась” — давало ему право замараться тоже. Хотелось же нового эротического опыта?!
Хотя до конца он, конечно, не верил. Думал, что пронесет. Очень ей доверял и жизни не знал. Из этих трех вещей все и произошло. Значит — он отнюдь не жертва. Дирижер-провокатор. Такие погибают первыми и хуже всех. У нее хоть что-то было, хоть короткое наслаждение. У него — … Нет, не ему быть моралистом.
Разве он сам не говорил, что считает ее не женой, а “соратницей по борьбе”, разве он сам не отвергал право собственности на человека, разве он не признавал за ней свободы в любви, так же как и за собой? И разве не воображал каких-то ангельских отношений, не будучи ангелом? Что же он ропщет? Почему “презирает” и мучается?
У него есть тысяча оправданий для нее. Но есть пункт, в который он уперся и не мог ступить шагу дальше. Его жена не могла сделать такое. Не могла так поступить с ним. Это чья-то чужая жена, с кем-то другим… Брезгливость, которую он не мог преодолеть. Хуже, чем обида и ненависть. Никогда он не сможет жить в этой квартире, спать на этом диване. Смотреть на нее прежними глазами. Она могла в чем-то не устраивать, но он уважал ее. В ней была цельность. Теперь он не уважает ее, ее облик распался…
Да, был пункт, который он мог легко принять и простить у других, но не у себя. Это то, что бывает с другими, как смерть. Он пытался принять и привыкнуть — и не мог. Если он будет и дальше решать этот пункт — он умрет или сойдет с ума. Ему легче просто отодвинуть проблему — вместе с ней. Нет ее, нет проблемы. Он закует сердце. Он “простит” — как чужому. И не вернется, как к чужой.
Он, видимо, оказался большим пуританином, чем думал. Хуже того, он видел в сексе какую-то мистику, нечистое и священное одновременно. Поэтому он так относился к порнографии: она профанирует секс, убивает в половой любви тайну, превращая ее во что-то пошлое и дежурно-физиологическое, вроде испражнения. Вот его пункт: алтарь был осквернен. Он никогда не сможет снова быть там, где был чужой. Именно эту мысль он не мог поднять и уразуметь: это все никуда не укладывалось. Поэтому он отказывался от всего, чтобы не сойти с ума при попытке постигнуть и принять это.
Он понял, откуда проистекает его брезгливость и нежелание принять эту ситуацию: она не должна была сделать это до того как порвала с ним. Не объявить ему после, — потому что она его уважает, чтобы скрывать, — это смешно! Скрывать! — куда ей скрывать: у нее все было написано на лице! Вот этого он не мог простить: она щадила себя, тянула до последнего момента, избегала разрыва до того, как ситуация с ее любовью выяснится окончательно, сделав Захара заложником своих страстей. И когда все произошло и произошло непоправимо, она произнесла: ступай, Рогожин, тебя не надо, “я слишком уважаю тебя”.
Она как всегда слегкомысленничала, она думала, что жизнь игра, что можно так, а можно и этак, что все это ничего и не страшно. Либо он стерпит и поймет, либо и без него как-то обойдется. Не думать о человеке, которого убиваешь, это, наверное, и есть страсть. Но зачем же тогда вспоминать о нем после, жалеть, звонить, пытаться совместить несовместимое: любовь к одному и предательство к другому — и все же надеяться удержаться за него, чтобы спасти себя от угрызений совести? Надо иметь мужество, надо вести себя как взрослый человек: что отрезано, то отрезано. Тем более, когда отрезано так. Зачем же такое надругательство, такая слабовольная легкомысленная жестокость?…
Любил ли когда-нибудь его этот человек? Что он о нем знает? Ничего. Кто он ему? Никто. Такой же, как и все. Как любому — мог простить, как своему — нет.
И он уже не будет думать о том, что сам мало старался, мало хотел сохранить… Потому что после — так не ведут, бывают милосерднее к обманутому и отвергнутому, мучаются, но не намекают, что жертва была напрасна, и что он убит случайно и за зря… И что, если возможно, то все назад… Надо платить за наслаждение: одиночеством, ощущением бессмысленности всех жертв и — измены. Платить, а не просить снисхождения. Последовательная жестокость — единственное милосердие палача. Не отрезают ногу и не говорят: “Извини, иди и ходи, если можешь”.