Длинными вечерами под плетеным абажуром, едва освещавшим комнату, они говорили обо всем на свете. Мысль была чиста, безотрадна. В голове хрустальная ясность. Мысль давалась легко. Трудно давалось существование. Обо всем этом и говорили.
Печь — изящная немецкая буржуйка — центр их жизни в этот холодный март. Дом, собранный из вагонки с минватой внутри, жил на электрообогревателях и этой печи. Ночью Захар выходил на улицу и откапывал из сугроба деревянный хлам, оставшийся от строительства, и там же на месте пилил его — кормить их прожорливого друга. Лёша кормил его вообще черте-те чем. По концепции безотходного существования он жег в печи все, что может гореть: мусор, очистки, старые кеды. Пустые бутылки ставились на буфет или отдавались пьяницам.
Вечером на поселок опускалась непроницаемая тишина. В печи горел огонь, отражаясь в оконном стекле. Он помогал молчать, когда говорить не хотелось. Мысль, пришедшая в голову, немедленно актуализировалась.
— Все-таки христианство — в смысле вера, как вообще религия, область именно экзистенциального отношения к жизни, — начал Захар после неопределенной, хотя и давно поставленной точки. — Бердяев приводит слова епископа Федора: “Что такое наука, когда речь идет о спасении или гибели души для вечной жизни”. Обскурантизм, мракобесие? Да. И — несомненная истина. Говорят, что наука и религия занимаются одним и тем же: познанием. Ничего подобного. Религия ничего не познает и не должна познавать. Она — лишь копит силу — для столкновения с непознаваемым и бесконечным. Она скромно знает, что последние вещи можно постичь только через откровение, одержимость или никак… Наука бесспорно познает, и спасибо ей за это. Но что она познает? — Что, сделав те-то и те-то математические действия, мы получим то-то и то-то? А в результате, когда нажмем на выключатель, — зажжется свет? Конечно, лучше жить со светом, чем без него. Но какое это имеет отношение к последним тайнам? Наука так же далека от них, как при Тутанхамоне. Лишь через миллион лет, может быть, она сможет определенно ответить на вопросы, на которые религия пытается ответить уже теперь…
Лёша слушал его очень внимательно и молча кивал, хотя с религией у него были свои счеты (с этого и начался разговор).
— Ложь религии, — продолжил Захар, — в ее утверждении, что совершив те или иные обряды — мы будем ближе к истине, чем те, кто не совершил их. С этого момента религия уже становится псевдонаукой, но без достоинств и честности настоящей науки.
Если бы она пришла и сказала: да, это страсть, я умираю без этого человека, разреши мне! — Захар, может быть, отошел в сторону и не переживал бы так. Он признавал, что есть вещи, неподчиняющиеся разуму и воле. Но недоверие к нему, желание обмануть его, что-то сделать за его спиной, как будто его и нет вовсе, причем зная, что обманывают и убивают убогого, слабого, замученного, с издерганными нервами и психикой человека, — это было жестоко и нехорошо.
Впрочем, он сам удивился, насколько оказался слаб. Всю дорогу он демонстрировал “силу”, наскальный манфредизм (и, может быть, ввел в заблуждение). Тут вообще был какой-то рок: каждый воображал что-то другое: Захар — что “все к лучшему”, она — что “с ней этого не случится”… И ни он, ни она не ожидали и не смогли стерпеть того, что получилось. Парадокс, судьба. Насылает Бог затмение…
Вообще, последнее время его раздражал в ней дух легкости, суетности, озабоченности разными пустяками. Он или ссорился с ней (из-за них) или принимал (их), меняя к ней отношение. Может быть, единственный смысл ситуации — что с них спадет все пустое, дурацкое, ненапервонужное!… Неужели такое страдание ничему их не научит? После единственной его встречи с ней, сразу после Батуми, — он мог сказать это определенно.
В жизни бывали разные вещи, но такой боли он, пожалуй, не испытывал никогда. И то, как избили его летом на мосту, когда ночью он возвращался от родителей, не шло с этим ни в какое сравнение. А ему пустили тогда много крови. Но лучше бы его отметелили еще двадцать раз и вдесятеро сильнее, переломали бы все, что можно, — но не это! Он мог сказать это легко и уверенно.