Выбрать главу

Да, однако, хуже, чем сифилис… К тому же, здоровье так хреново, и не мешало б подлечить легкие. У теплых морей.

XV. Последнее танго в Париже

Они лежали в темной комнате, скрестив голые ноги, чистые, вымытые, благоухающие. На чистых простынях. И не двигались. Ничего не хотели. Они так устали. От этой жизни, от этого опыта, этих мыслей. От себя. “…Но у нас ничего не осталось чтобы умереть; иди ко мне моя радость давай поспим…”

Она была ласкова, она льнула к нему. Ему казалось, она никогда его так не любила. Если это любовь. Он ничему не верил. Движения были нервны, мысли и настроения скакали, как блохи. Болели глаза. Взвинченность, переходящая в отчаяние. Сверх меры и необъяснимо. Не дай мне Бог сойти с ума, в который раз думал Захар. Подозрительный интерес к огнестрельному оружию — еще со времен Жени.

…Скука, высокомерие, суперменство, самодовольный нарциссизм, наивная уверенность в себе, тщеславная убежденность в таланте… Надо что-то очень потерять, потерять навсегда, необратимо, чтобы научиться доверять, любить и смиряться перед существованием. Радоваться живому человеку, находящемуся рядом с тобой. Отвечать за него, а не за внесение твоего имени в скрижали истории.

Однако, если в мире много всего, то чего огорчаться потере одного человека? А если мир беден, то как ему радоваться? В нем много твоего чужого. И очень мало твоего твоего. Того, с кем можно жить год за годом и не исчерпать взаимного интереса. Кому можно верить.

…Даже теперь. Хотя никогда уже не назовет ее своей и не разобьет эту стену.

А она рассказывала свежайший анекдот из своей жизни. На радио пришел человек:

— Я поэт, моя фамилия Краско. Я написал уже пять книг.

— Как Моисей?

Старый быт просачивается в легкие запахом несуществующих кошек. Этот запах лежит на всем, словно лунная пыль. Вместе со старыми вещами он переезжает в новостройки, и Захар лежал теперь среди него в квартире оксаниной тетушки в Кунцево, к которой они приехали на день рождения, и не мог заснуть.

Не то, чтобы он напился. Хуже всего, что он почти и не пил: он ушел в соседнюю комнату и читал. За дверью пели песни под гитару, вспоминая не так давно ушедшую молодость. Странно, думал он оттуда, кажется, это все интеллигентные люди, но почему они поют такую дрянь — и радуются чему-то! И говорят о рыбалке и каких-то путешествиях. И только об им одним известных знакомых. Они уже давно забыли и тетушку, и Митю, ради которых собрались, и пользовались случаем показать, какие они рубахи-парни и свои в доску. Был среди них человек, некоторое время назад это радио им подсуропивший, благодетель! Прирожденного меланхолика — Захар первый раз видел его веселящимся в этой жуткой компании.

Лишь после их ухода Захар вернулся к столу — не хотелось упускать случая выпить, а там и метро закрылось.

А днем звонок в дверь. Захар открыл. Там стояла та, о которой он так много думал. Как он к ней относится? Он сам не знал. Много думать еще не значит любить. Какой-то избыток чувственности толкал его интересоваться другими женщинами.

Он мог сказать начистоту. Он не верил в их близость, очень часто он совсем не понимал ее. Общего и разного между ними было примерно поровну. И все же он думал о ней, словно пытался постичь математическую задачу. Любить ее было невозможно и нечестно. Нелепо, особенно в его положении. Он совсем не стремился к симметрии, хотя Оксану устроило бы его небольшое приключение: их “вины” уравновесились бы. Но он не порадует ее этим. Это может иметь необратимые последствия. Это может быть последним безумием, которое, наконец, сметет плотину здравого смысла. И дальше — Захар пациент Кащенко, либо рядовой гнус, героически ищущий несуществующие компромиссы.

А так — хорошо. Только немного скучно.

Обогатил ли его этот опыт? Он был не готов говорить об этом в абстрактных категориях и заниматься сим эксгибиционизмом. Старый спор Шаламова с Солженицыным: дает ли зона что-нибудь человеку или не дает ничего, кроме вечного ужаса? Достоевский считал, что страдания углубляют. Захар действительно узнал для себя много нового. Но какие-то стороны его души закрылись. Он стал взрослее, но и равнодушнее к жизни. К тому же самому искусству. Он очерствел — во всем, в чем не стал сентиментальнее. И он выбрал землю, а не эмпиреи. Лучше он останется с живыми людьми, чем с эйдосами.