Воспитанник поднимался долго, и лицо его мне показалось заплаканным.
Через несколько минут мы вошли в кабинет. Захлопывая дверь, я чуть не забыл включить световое табло: «Вход воспрещен».
С облегчением спустившись в привычное кресло, я пристально посмотрел в глаза воспитанника, который – я не узнавал – покорно стоял у кабинетного стела, сложив руки по швам. И все же он не чувствовал себя виноватым, нет. Тут было что-то другое: в его глазах таилось упрямство, и вызов, и… печаль. Убрав в стол его личное дело, я спросил:
– Что это было?
– Не знаю, Наставник.
– Почему ты так вел себя?
– Он… не злой, он добрый целакант…
– Говори громче, не мямли! И отвечай полным ответом, двенадцатый.
– Да, Наставник.
– Ты всего лишь ученик шестой ступени. Ты не имеешь права на поступки. Ты, видно, забыл кодекс? Что сказано в пункте восьмом шестнадцатого параграфа?
– Присутствие Наставника освобождает ученика от любых действий.
Я изобразил на лице подобие поощрительной улыбки.
– И все-таки, зачем ты испортил экран?
– Он говорил мне, что я должен обязательно вмешиваться. Можно даже кричать, топать ногами, показывать язык, бросаться камнями или зайти внутрь, если не страшно, можно…
– Достаточно!
В золотистой маске на стене замигал зеленый огонек вызова: «Наставник, Наставник, – пропел мелодичный голос, – на уроке верной истории нет ученика шестой ступени под номером двенадцать…»
Я включил обратную связь и объяснил надзирателю, что ученик у меня на воспитательном часе.
Маска на стене потухла.
– Послушай, воспитанник, ты мне должен рассказать все начистоту… иначе…
Ученик поднял голову, и я увидел его упрямое веснушчатое лицо. В глазах не было испуга, наоборот, мелькнуло что-то похожее на усмешку. Нет, этот ученик определенно крепкий орешек. С ним придется повозиться. Он даже не соблюдает форму учтивости.
– Я сказал правду, Наставник. Где дедушка сейчас, я не знаю. Он рассказал мне про живые картинки и подарил ту штуковину.
Мальчик кивнул на штуковину. Она лежала на моем столе. В ее овальном черном зеркальном боку отражалась вся комната.
– Честное слово, я больше не видел его.
– Ты продолжаешь лгать?
В личном досье значилась его школьная кличка: Вруша.
– … ты продолжаешь лгать об этом… об этом дедушке…
Я не мог найти подходящего выражения.
– На курьих ножках… – подсказал ученик вполголоса.
«Может быть, он болен?» – подумал я, но тут же спохватился – случившееся на заднем дворе не оставляло сомнений в реальности виденного и пережитого, а Наставник всегда разумен. Пункт второй, первый параграф…
Двенадцатый молчал. Он упрямо уставился под ноги и продолжал крутить носком сандалетки, словно ввинчивая ее в пол, словно протирая дыру.
– Ты знаешь, что делают с непригодными к обучению?
Он не поднимал головы, но я заметил, как ресницы его дрогнули. Кажется, он испугался.
– Кто твой ученик для порки?
Он ответил тихо, под нос, неразборчиво.
– Повтори громче.
– Ка… двадцать восемь…
Я надавил кнопку вызова, и маска зарделась теплым светом. Воспитанник прижал ладошки к груди, глаза его потемнели. Кажется, он вот-вот расплачется.
– Уважаемый Наставник, накажите лучше меня. Ка-двадцать восемь здесь ни при чем. Ведь это я встретил дедушку.
– Вот видишь, к чему приводит нелепое упрямство: из-за тебя ученик останется без ужина, а ведь он младше тебя и слабее. Как ты посмотришь ему вечером в глаза?
– Уважаемый Наставник, я вас очень, очень прошу: накажите, пожалуйста, меня… он очень слабый, у него все время болит голова.
– Если бы провинился он – я бы наказал тебя. Или ты думаешь, что правила можно нарушать?
Маска мелодично прозвенела, открылась дверь, и вошел классный надзиратель в кителе с алыми полосами на рукавах.
– Отведите двенадцатого в аудиторию и проследите, чтобы его напарник Ка-двадцать восемь был наказан: я оставляю его без ужина.
Кажется, воспитанник чуть-чуть сжал губы, неужели протест?
Дверь захлопнулась, маска потемнела, и я остался один на один с тревогой. Что за безумные видения гримасничали там, в воздухе? Что все это значит: голос, странный овальный предмет на столе, живая картинка? И при чем здесь воспитанник номер двенадцать?
Выдвинув узкий ящичек с бланками донесений, я тихо провел рукой по плотному ряду карточек. Послышался легкий электрический треск. Вынув оранжевую карточку для сообщений о единичном школьном беспорядке, я быстро заполнил пустые графы, докладывая Директору о том, что дверь на балкон второго этажа, в нарушение приказа, открыта. Расписавшись, я подошел к стене и поднял шторку бланкоприемного ящика. На стальной панели темнела узкая щель. В минуты душевных и служебных запинок она казалась мне брезгливым ртом, ждущим пищи. Просунув бланк, я услышал привычный щелчок регистратора, и, прижав ухо к холодной панели, услышал, как в глубине мягко загудел карточный эскалатор, поднимая рапорт туда, в святая святых, на белый этаж, в кабинет его величества Директора школы верного воспитания. Было что-то завораживающее в этом вкрадчивом шорохе за стеной, в этом мышином шуршании транспортерной ленты, в сквозняке, который сочился из одного из бесчисленных тоннелей пневмопочты. Так я простоял несколько минут, слушая тишину. Чего я ждал? Там не было ничего, кроме пыльной пустоты, в которой бесшумно скользили вверх белые, оранжевые, красные и черные карточки донесений, схваченные стальными пальцами регистраторов.
Что же делать?
Как доложить языком бланков о том страшном, чему я был только что свидетелем?
Вернувшись к столу, я, помедлив, надавил клавиш срочной связи… кабинет Директора ответил привычной надписью: «Пользуйтесь уставной формой».
В поисках подходящей формы я с досадой вернулся к картотеке. Сообщение о непозволительных снах? Разрешение на дополнительную дозу уравнителя? Рапорт о массовом отказе от сна? Донесение о непочтительности? Заявление о неуспеваемости?.. Неужели остается только это?
Я впервые за несколько лет взял в руки треугольный бланк донесения о чрезвычайном беспорядке, грозящем хаосом. Я не помнил ни одного случая подобного рапорта. Как прореагирует его величество на подобное донесение? Нет, нет, спешить не стоит! Нельзя, чтобы на таком бланке стояла моя подпись, в любом случае она грозит личными осложнениями. Я должен разобраться во всем самостоятельно, искоренить аномалию и подать рапорт на привычном белом бланке незначительных происшествий.
– Миссис Ка, вам звонит врач, – пропела маска.
– Черт возьми, – воскликнул я, – когда исправят эту глупую машину!
– Извините, Наставник,– прозвенел металлический голос,– смена сообщений. Надзиратель докладывает: двенадцатый воспитанник вернулся на урок верной истории.
… Странный мальчик этот воспитанник. Я закрыл глаза, и его досье послушно поплыло на обратной стороне век. Текст из условных значков-иероглифов: имя – Мену. 12 лет. Инкубатор: прочерк. Родители неизвестны. Обнаружен патрулем по адресу: Пентелла, ООЖ, сектор 6. Решением совета нравственного лицезрения направлен для воспитания в Правильную школу. Психика: ненормален. Возбудим. Требует специального внимания и обучения по программе искоренения. Упрям. Скрытен. Общественно опасен. Постоянный контроль. Рекомендации: никаких рекомендаций. После успешного обучения пригоден только для профессий по дополнительному списку. Дополнение: при отсутствии положительных итогов рекомендуется десятилетний анабиоз.
Воспитанник Мену уже дважды подвергался этой крайней мере – гумации, – о чем он, конечно, не подозревал… если учесть эти годы, проведенные в состоянии абсолютного сна, то выходит, что двенадцатилетний мальчик – мой сверстник. Когда патруль обнаружил незаконнорожденного младенца в одном из притонов Пентеллы, я родился на свет в государственном инкубатории.
Глухие слухи о воспитательном анабиозе бродили среди учеников Правильной школы, и хотя их должно было пресечь, мы – наставники – смотрели на слухи сквозь пальцы: они помогали поддерживать страх.
С самого начала курса двенадцатый внушал мне серьезные опасения: несмотря на то, что в школе треть детей составляли именно дети, зачатые преступниками помимо госинкубаториев, он был единственным, у кого аномалии в психике были выражены настолько ярко, он был единственный, кому сами дети дали кличку – Вруша. Да и сам факт анабиоза продолжительностью в двадцать лет был достаточно красноречив: двенадцатый практически не поддавался воспитанию. Так, в дортуаре именно на его кровати под подушкой смотритель обнаружил портрет легендарного мореплавателя Красного столетия Эрона Тети, вырванный из учебника, – и то и другое было строжайше запрещено. Так, именно он – двенадцатый – был задержан за воротами школы. Беглец направлялся в город! Не раз и не два на мой стол поступали бланки надзирателя дортуара, в которых тот рапортовал о фантастических россказнях Мену ученикам перед сном. Например, в последнем рапорте было записано о том, что двенадцатый якобы видел за окном спальни парящего в небе бородатого мужчину с крыльями за спиной, в зеленой шляпе, а вместо ботинок у неизвестного из-под брюк торчали птичьи лапы… Подобные склонности к фантазиям, к опасной чепухе были тревожными сигналами о том, что методы правильного воспитания малоэффективны. Я даже пошел на отклонение от правил и, в целях правильного искоренения, выбрал для Мену мальчиком для порки самого тихого, тщедушного и хилого ученика из младшего класса под номером К-28. Они были дружны с двенадцатым, и постоянные наказания послушного и ни в чем не виновного мальчика должны были дать нужное направление процессу перевоспитания. И действительно, Мену стал заметно тише, а может быть, более скрытным. Я подозревал, что он просто пережидает, затаился, и оказался прав – неизбежное случилось. Это произошло на прошлой неделе: на моем столе вспыхнул огонек срочной связи и сигнальная маска пропела голосом туалетного смотрителя, что мой воспитанник двенадцатый занимается чем-то страшным. Из сбивчивой речи ничего нельзя было понять, кроме того, что нарушители собрались на большой перемене в туалете на третьем этаже. Я поспешно вышел из кабинета и поднялся по лестнице наверх: лифт, как всегда, не работал, несмотря на все рапорты… я еще надеялся, что смотритель ошибся, и, увидев притихшую толпу учеников, осторожно подкрался поближе, заглянул через головы и обомлел. Вокруг Мену – а это был именно он, я хорошо разглядел номер на спине его формы – кружились в воздухе и опадали, лопаясь, на пол странные разноцветные фигурки. Нечто похожее на лепные мыльные пузыри, пустые внутри, но не круглые, а видом похожие то на цветы, то на вилки, то просто на капли разных цветов: красные, белые, черные с алыми полосками. Все эти фигуры выплывали – я не мог подобрать более точного слова – из непонятной штуковины, которую двенадцатый держал в руках высоко над головой. Я обрушился на него, забыв в гневе о правилах общений с учащимися. Зрители бросились врассыпную, а Мену покорно положил на мою ладонь тяжелую металлическую на ощупь штуковину – нечто похожее на портсигар, на плоскую пластинку, на электрозажигалку, черт знает на что, одним словом. В тот момент, когда предмет оказался в моей руке, он еще несколько секунд менял свою форму, словно был из резины, пока окончательно не замер в очертаниях овального куриного яйца, только сплюснутого с одной стороны, как раз там, где в абсолютной черноте светилась крохотная точка размером с булавочный укол. Из точки в этот миг выдавливался, как из тубы, некий пузырь, уходящий в глубь предмета светящейся волосяной нитью, но вдруг погас и лопнул. Я был потрясен. Двенадцатый заметно напуган. Мы оба молчали: он был явно не в состоянии говорить, а я не хотел, чтобы меня слышал туалетный надзиратель, скрытно дежуривший за экраном, который, разумеется, имел с виду облик обшарпанной стены, кое-где исцарапанной рисунками и даже неприличными надписями, хотя о покраске стены речь шла уже на нескольких педсоветах подряд.