Я стоял у окна, испытывая одновременно облегчение и, неизвестно почему, тревогу. Когда Сонни исчез из поля моего зрения, они снова запели. И они все еще пели, когда его ключ щелкнул в замке.
— Привет, — сказал он.
— Привет. Хочешь пива?
— Нет. Хотя, пожалуй. — Но вместо того, чтобы взять пиво, он подошел к окну и, став рядом со мной, посмотрел вниз.
— Какой теплый голос, — сказал он.
Они пели: «О, если бы я снова мог молитву матери услышать».
— Да, — сказал я, — и в бубен она бить умеет.
— Но песня — просто жуть, — добавил он и рассмеялся. Потом он бросил блокнот на диван и скрылся в кухне.
— А где Изабел и дети?
— Наверно, к старикам пошли. Ты голодный?
— Нет.
Он появился из кухни с банкой пива.
— Хочешь пойти со мной в одно место?
Не знаю почему, но я почувствовал, что сказать «нет» нельзя.
— Хочу. А куда?
Он сел на диван, взял блокнот и начал его перелистывать.
— Я иду посидеть кое с кем в одном логове.
— Будешь играть?
— Угадал. — Он отхлебнул пива и опять вернулся к окну, искоса взглянув на меня. — Выдержишь?
— Постараюсь.
Он улыбнулся словно про себя, и мы оба стали смотреть, как на другой стороне улицы заканчивается собрание. Три сестры и брат, склонив головы, пели «Храни вас Бог до новой встречи с нами». Лица слушавших казались отрешенными. Потом песня кончилась, кучка людей рассеялась. Мы смотрели, как три женщины и одинокий мужчина медленно пошли по улице.
— Когда она пела, — сказал Сонни резко, будто пересиливая себя, — ее голос на минуту напомнил мне то, что чувствуешь под героином, когда он в твоих венах. От него жарко и холодно сразу. И уходишь куда-то. И… появляется уверенность.
Не глядя на меня, он отпил из банки. Я не отрывал глаз от его лица.
— Под героином ты… хозяин положения. Иногда без этого чувства не обойтись.
— Тебе тоже? — Я медленно опустился в кресло.
— Иногда. — Он подошел к дивану и снова взялся за блокнот. — Некоторым это нужно.
— Чтобы… играть?
Злоба и презрение обезобразили мой голос до неузнаваемости.
— Видишь ли, — он посмотрел на меня большими, какими-то ранеными глазами, и казалось, будто он пытается сказать ими то, что не мог бы сказать иначе, — так они думают. А уж раз они так думают…
— А как думаешь ты? — спросил я.
Он сел на диван, а банку с пивом поставил на пол.
— Не знаю, — сказал он, и у меня не было уверенности, что он отвечает на мой вопрос, а не на свои собственные мысли. По его лицу узнать было нельзя. — Дело не в игре даже, а в том, чтобы продержаться, вытянуть. Вытянуть во всем. — Он нахмурился, потом улыбнулся. — Не рассыпаться на куски.
— Но эти твои дружки — они, похоже, рассыпаются с дьявольской быстротой.
— Возможно.
Он стал играть своим блокнотом. И что-то мне подсказало, что лучше мне прикусить язык, что Сонни и так говорить трудно и лучше мне послушать, что он скажет.
— Ты знаешь только тех, кто рассыпался, — и это понятно. Но некоторые не рассыпаются или, во всяком случае, еще не рассыпались — вот что любой из нас может сказать на это. — Он помолчал. — А потом есть такие, которые живут в аду, в самом настоящем, и они это понимают, и понимают, на что идут, и идут до конца… Так что… не знаю. — Он вздохнул, бросил блокнот и сложил руки на груди. — Есть ребята, ты по их игре видишь — всегда они под героином или еще под чем-нибудь. И никуда не денешься — что-то это им дает. Ну и, конечно, — он взял с пола пиво, сделал несколько глотков и поставил банку на прежнее место, — их еще и тянет к этому. Даже кое-кого из тех, кто говорит, что его не тянет, — кое-кого, не всех.
— А тебя? — спросил я, не мог не спросить. — Ты-то как? Тебя… тянет?
Он встал и подошел к окну и долго-долго стоял там, не говоря ни слова. Потом вздохнул.
— Меня… — сказал он. Потом: — Когда я внизу, по дороге домой, слушал эту женщину, меня вдруг словно ударило: сколько же она должна была перестрадать, чтобы так петь. Тошно делается, как подумаешь, что люди столько страдают.