Выбрать главу

Не меньше, чем от первого снега, взволновался Бобка, почуяв весну, хоть и ничего резко переменчивого не случилось. Чаще стал появляться из дома Капитон, и глаза его глядели внимательнее, чутче; солнце уже вставало до ухода из дома не только Хозяина, но и Мальчика; смягченные ветры несли с собой первые запахи оттайки; осыпались с елей комья угнетающего их снега, а снег потемнел, и постаревшая земля осунулась буграми ему навстречу. И как-то в тихий солнечный час после полудня, когда изредка срывались с крыши неслышные капли, оголился темный клочок под стеной сарая, где недавно кончилась поленница. Бобка определил землю нюхом, а потом и увидел и по памяти двух прошлых лет понял: нашествие снега-холода и пресной запаховой невнятицы проходит; скоро оплавится большая мокрядь, разморозится послойная память зимы — от последнего снега вспять до осени; а там — взгомонятся и шумно заживут птицы.

Все же случился один пугающий внезапностью звук — громыхнувшая лавина, — после чего стало окончательно известно: время зимы прошло, и земля тронулась к всеобщему потеплению. А был теплый, с долгим солнцем, день; такой тихий — что было слышно, как сам собой оседает и ухрумкивается снег, как с крыши вовсю уже сочатся капли. И вдруг — жестяная надвижка, шумно-шелестящая, близкая и панически нарастающая. Что это? Проревевшая в небе невидимая машина? Никогда ее Бобка не слышал так неожиданно низко. Что ли, вихрь ветра? — но так громко! И если хотя бы на деревьях были листья; или это гром, что бывает летом? Но почему не встревожилось заранее? В один миг Бобка напугался, неуклюже отпрыгнул к конуре, понял звук, увидел надвижку и успокоился. Оказывается, это сполз подтаявший пласт с жестяной крыши веранды. Значит, все, что копилось зимой, ухнуло разом — значит, невозвратимо. И Бобка не только успокоился — всколыхнувший испуг радостно растревожил его. Окружающее медленное пробуждение будто сразу получило толчок, а тихие звуки оттайки стали слышнее, чище и умиротвореннее.

А вскоре на улице, во дворе, у озера — кругом — объявились птицы, гомонящие и нахальные, будто это они, а не Бобка, караулили и сохранили за зиму двор с его крышей дома, парой печных труб, голыми и хвойными деревьями, прочим прилегающим имуществом, которое они теперь угнездяли и осваивали. Бобка гавкал на них от полноты нового, не испытанного раньше довольства, оттого что они — есть, снуют перед ним, эти большие вороны, сороки, грачи, прочие вздорные воробьи, что они оживили голые верха и закоулки, наполнили созерцание звуками, движением и общим делом единого соблюдения двора.

Позже он гавкал и на бестолковость галок: морозными утрами те прыгали, разогнавшись лапками, на прозрачные ледяные корочки, чтобы проломить их и добыть высмотренную под ними пищу. Что ж они, бестолковые, не вспомнят свой крепкий долбежный клюв? — бесился Бобка. А галки не понимали его; но от лая учтиво приседали, чтобы сразу взлететь, а удостоверив Бобкину цепь, продолжали спокойно хозяйничать: изворачивая головки, косили глазом на оттаявшие крошки и снова разбегались, чтобы тщедушной тяжестью проломить ледок.

Будоражила Бобку и весенняя жизнь Капитона. Еще не стаяли снега, а котовьи глаза его на крупной голове стали озабоченными, отрешенными от повседневных дел и возни с Мальчиком. Сидя на окне веранды или крыльце, он цепко поводил ушами на ближние и дальние шорохи, смекая свои сугубые подробности. Вечерами он исчезал за голым кустарником, а ближе к ночи кричал оттуда горестным чужим голосом — один, в паре или в целой компании, будто его, пару или весь их кошачий скоп истязает жуткий неслыханный зверь. Но чудовищный зверь представлялся Бобке невнятно, лишь одним подшерстным дыбом от раздираемого слуха — потому он не уверился в нем. А прислушавшись к переливчатым воплям и поддержав непрерывно брешущего Мопеда своим озадаченным лаем, он вдруг смутно пересознавал, что вовсе это не от боли воет Капитон, а, что ли, наоборот — от истомы нутряного желания? — а может, уже сладостного достижения…

От криков Бобка сам волновался, темная неизвестность кошачьей жизни манила его; хотелось тут же разобраться и пресечь ее нагло вопящую самостоятельность. Когда же вопли слышались рядом, у забора, да истошно натягивались и резко вдруг обрывались и Бобка различал бега, жгучее фырканье, суетливый Капитонов подвыв — он ревновал к этой жизни, сам чуял в себе ползущую истому, хотел, освободясь с цепи, найти ей утоление. Но тут Бобке чудился грохочущий сдвиг вагонов, звонкие замасленные колеса, и оголенно вдруг ощущалась забытая за зиму культя. Тогда он зло, остервенело гавкал от путаницы своих ощущений, чтобы только покрыть лаем кошачьи страсти.

После ночи кусты просвечивались солнцем, ничего завлекательного там не было, лишь остатки шершавого снега. Являлся, как ни в чем не бывало, Капитон, изнуренной походкой, лишь слегка отряхивая лапки; хотя глаза его дышали зрачками, темным отмщением и запасом неутоленности. На веранде кот вспрыгивал на стул, под ласковую ладонь хозяев, сразу же под ней замурлыкивал, урча все громче, распущенней, до хрипа — как мясорубка, задавленная мясом, — и тут же с утомленным шкварчаньем смежал, будто гасил, свои крапчатые глаза. Потом он просыпался, до изнеможения, расстилаясь, потягивался, с подволакиванием задних лапок, вспоминал про еду, тут же требовал ее, а съевши кус мяса и залакав его молоком, становился медлительным, вялым и, угнездясь на уютной вмятине круглого стула, снова засыпал, причем голову разворачивал ушами вниз, чтобы подмять их и не отвлекаться дневными звуками.

К вечеру отдохнувшие глаза Капитона опять чужели, а седые мохнатые ушки зыркали по сторонам, подозрительно что-то соображая, — и вскоре он опять исчезал.

Впервые Бобка понимал разницу между своей привязной жизнью и вольным существованием Капитона. Он упрекал Капитона скулением, сердился, что тот теперь сам по себе — ночными тайными интересами, не подтверждает дружбу, не садится хотя бы днем в солнцепек рядом на чурбаке сообща чего-нибудь примечательного созерцать; или не глядит, как бывало, подолгу врозь от него, приятельски остерегая тыл дворового обозрения.

Но прошла ранняя весна, и утих, присмирел Капитон, стал прежним, хотя Бобка постиг, что тот дружит с ним второстепенно — по успокоении от главных удовольствий.

Снег везде осел, ссохся с грязью и под ней истаял, даже в долгой тени под крышей веранды, где его ухнула целая горка. Днем Бобка терпел прилив забытых желаний, а в поздние прохладные сумерки — непонятную грусть, щемящую горло так, что иногда он стесненно скулил. Стало тягостней одолевать службу, хотя культя не болела уже и не мерзла. Песьи голоса вокруг подтверждали его настрой, лай соседей звучал часто и изнывающе, а приблудные одиночки, пробегавшие иногда за забором, возбуждали бурный интерес.

Однажды днем довелось наблюдать пару: соседку Асту и маленького Шматка. У Асты, видно, пробудилась охотка, она стала озабоченной, плохо отвечала за территорию — и Бобка услышал разницу: при встрече хозяев пролаивала двор небрежно, ее лай обрывался растерянным тявканьем, — и теперь вот выбралась на прогул. Первым наткнулся на нее Шматок; в одиночных бегах он отбился от станции и рыскал удачу в их приозерном поселке, — здесь летом наезжало много людей со снедью. Завидев Асту и унюхав ее сучью пору, Шматок игриво подпрыгнул на лапках. Он поовивался вокруг нее, снова и снова вытягиваясь на цыпочки, чтобы убедиться в своем везении. Аста, одуревшая от внезапной охотки, приняла Шматка всерьез. Она отвечала на его заигрывания легкими покусами, а откуснувшись, подолгу перенюхивала уличные метки, позволяя ухажеру растревоживать себя далее.