— Милые мои, дорогие мои! — запричитал он. — Избавители наши...
Капитан невольно от неожиданности попятился. Но дядька не отстал. Он наскакивал петушком, норовил непременно поцеловать в губы и частил, не переводя дыхания:
— Доблестные наши воины. С победой вас, с победой над супостатом земли нашей...
Чаушева кольнула какая-то искусственность в этих словах, — дядька словно читал по старой книге. Но противиться ему капитан не смог и тотчас же ощутил прикосновение мокрого, мягкого рта и колючих усов.
Именно после этой встречи появилось у Чаушева отвращение к громким, нарочитым фразам. Случилось так, что два дня спустя этого дядьку привели к нему бойцы из партизанского отряда. Сказали, что зовут его Афанасий Петров, что все годы оккупации он служил немцам, — сперва шофером на разведбазе, потом санитаром в лагере смерти.
Теперь Чаушев разглядел его как следует. Из рваного полушубка вылезало, вертелось на жилистой шее, будто предчувствуя петлю, благообразное, кругленькое личико — острая, реденькая бородка клинышком, с проседью, румянец на щечках.
Он, верно, слыл балагуром в своей компании, мог развлекать ее разными историями в двух шагах от камеры пыток, от лазарета, где людям впрыскивали под кожу яды.
Рабья душонка Афанасия то и дело прорывалась, когда он произносил звания своих хозяев — унтер-офицер, обер-лейтенант, гауптманн, в восходящих тонах подобострастия. А разговорчив он оказался на допросах необычайно, — уразумел, что ему остается лишь во всем покаяться.
Он лебезил перед Чаушевым, силился угадать, какие сведения требуются советскому командованию и что может понравиться лично капитану. Подробно расписал Афанасий порядки в лагере смерти, не забывая выгородить себя, — сам он палачом не был, ему и комплекция не позволяла, и в опытах над людьми не участвовал. Обстоятельно сообщил, какое получал жалованье, довольствие.
— Жилось неплохо, — бросил Чаушев брезгливо.
Дядька вздохнул.
— А душа-то ай не болела? — спросил он. — Болела, болела душа!
И бородка его поднялась, как будто он призывал в свидетели небо.
Чаушев заполнял страницу за страницей, и это поощряло Афанасия, — он картинно изображал пьяницу-унтера и более сдержанно садиста обер-лейтенанта.
Конечно, он и отраву подавал врачу, думал Чаушев. Так оно впоследствии и оказалось.
Анкета у Афанасия была обычнейшая: работал в колхозе, не отличался ни дурным, ни хорошим. И Чаушев спрашивал мысленно: что, если отпустить его подобру-поздорову обратно в деревню? Ведь живо примет окраску окружающего мира! Сможет ли посторонний человек узнать в нем бывшего прихвостня оккупантов, может быть, убийцу? Сомнительно... Эта мысль тревожила Чаушева.
Углубляясь в прошлое Петрова, он достиг базы абвера, той базы, которая принимала агентов, обученных в шпионской школе, и перебрасывала их к линии фронта. Находилась она в Пушкине. И Чаушев спросил Афанасия, не помнит ли он двух агентов — высокого, седого, костлявого Беттендорфа и молодого Нозебуша, из студентов. Дело было в декабре.
Петров запомнил. Он водил тогда закрытую машину «опель», выкрашенную в зеленоватый цвет. Рейс памятен главным образом потому, что советская дальнобойная артиллерия крепко дала по перекрестку дорог, недалеко от переднего края. Осколок снаряда влетел в кузов и одному агенту оторвал руку.
— А вы не путаете? — спросил Чаушев.
Афанасий замотал головой. Как же забыть такой случай! Сам был на волоске. Может, гражданин капитан имеет в виду других немцев. Ведь имен, фамилий шоферу не докладывают.
Чаушев в этом не сомневался. Он упомянул фамилии только для того, чтобы подчеркнуть нашу осведомленность.
— У нас есть данные, — сказал он, — что к двум агентам присоединился третий. Уже перед самым броском через линию фронта.
— Так ведь я же... Ах ты господи! — сетовал Афанасий. — Мое дело — баранка. Знай крути... Чего не видел, того не видел, лжой я не живал и не хочу.
Чаушеву пришлось затем терпеливо фиксировать структуру и повседневное бытье базы в Пушкине. Тьфу, как противно писать все это рядом с именем великого поэта! К сожалению, надо, хоть и смыта база прибоем наступления.
— На завтрак я получал сто пятьдесят граммов хлеба черного, тридцать масла, кофе из сырого гаду...
— Из чего?
— Суррогат — по-правильному. А мы шутили...
В лагере смерти служить было лучше, слышался Чаушеву подтекст. Не одной еды можно было урвать побольше, но и еще кой-чего, подороже...
Только закончив допрос, позволил себе Чаушев обдумать событие давнего декабрьского дня. Выходит, один из двоих вышел из строя... Третий, явившийся, очевидно, после, был фактически уже не третьим, а вторым. Если только Афанасий не перепутал... Нет, он и число месяца запомнил. Еще бы, день спасения! Под огонь он больше не попадал, умел держаться подальше от опасности...