Наконец, в окружении свиты показался император, скачущий на лощади. Декабрист И. И. Лорер, очевидец парада, вспоминал, что "барабаны загрохотали, музыка гремела, но царь махнул рукою, и водворилась тишина" (даже в толпе горожан).
Зычным голосом на всю площадь царь позвал:
- Полковник князь Дадиани!
Барон Розен пояснил, что его зять только что объявился с головной болью и сейчас - вон! - сидит на балконе.
- Ко мне его! - велел император; при этом он нервно прохаживался вдоль фронта, ни с кем не разговаривая, и - ждал.
На площади появился князь Дадиани, еще издали он держал два пальца возле виска, то ли заранее приветствуя сюзерена, то ли от головной боли, а в лице его не было ни кровинки.
Не все на площади слышали, что говорил ему царь; до слуха людей доносились отдельные слова, чуждые боевой жизни:
- .был лучший полк. свиней пасли. мыло варишь, а. где слава?.. эти овцы. не достоин. Снять!
Последнее слово прозвучало отчетливо, словно могучая оплеуха, отпущенная с налету. Дадиани торопливо отстегивал жгут аксельбанта, но пальцы его не слушались, и тогда император, шагнув к нему, сам рванул с груди князя золотой аксельбант, с плеча Дадиани полетел и золотой эполет полковника.
Обесчестив своего флигель-адъютанта и разжаловав его из полковников, Николай I, гаркнул на всю Мадатовскую:
- Розен! - Но в толпе армян, грузин, курдов, персов и татар услышали иное, будто царь повелел: - Розог! - и, решив, что сейчас начнут пороть всех подряд от мала до велика, гигантская толпа жителей бросилась врассыпную - кто куда.
Барон Розен стоял ни жив ни мертв, и Николай I, понимая, каково сейчас старику, перебросил ему аксельбант, сорванный с груди его зятя, и при этом великодушно объявил:
- Жалую им твоего сына. бери!
Тут зарыдал Дадиани, заплакал барон Розен, а на балконе дома Шемир-хана дамам и девицам сделалось дурно. Николай I в двух словах разделался с бывшим флигель-адъютантом:
- Тебе дали прекрасный полк, а ты превратил солдат в своих рабов, заморил их работами ради собственных прибылей. Больше я тебя не увижу. Прощай. Эй, где капитан Бабкин?
- Я здесь, ваше императорское величество.
- Вези! В Бобруйск - в "мешок" его.
Бабкин, тогда еще молодой офицер, потом рассказывал Никитину, что царское повеление ошеломило его, что он пришел в себя "через две станции от Тифлиса". Дадиани сопровождали еще три жандарма, до Бобруйска ехали полмесяца - на тройках!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Ну, приехали, - сказал Григорий Данилович, когда перед его коляской распахнулись ворота Бобруйской крепости. - Виктор Никитич, время-то уже позднее. Может, вместе чайку попьем. С сиротой-племянницей познакомлю. Вот ради нее и выслуживаю пенсию, дабы без приданого ее не оставить.
За самоваром Григорий Данилович рассказывал, как было страшно сажать в "мешок" князя Дадиани, который до самого последнего момента не верил, что его, потомка царей Мингрелии, будут судить. Но "генерал-аудиториат, рассмотрев его дело, признал князя Дадиани виновным, приговорив его к лишению чинов, орденов, княжеского титула и дворянского достоинства." - тут я цитирую военного историка П. К. Мартьянова.
- Делать нечего, - рассказывал Бабкин. - Правда, ни сам Дадиани, ни я сам представления об этом "мешке" не имели. Но тогдашний комендант "форта Вильгельма", когда прочел бумагу, ахнул, отвел нас наверх, где камера, и сказал всем нам: "Ну, господа, попрощайтесь с ним по-Божески. В этом "мешке" одна надежда - на Бога!" Не знаю, что тут с нами случилось, не только я, но даже и жандармы стали целовать на прощание Дадиани. С того самого дня я оставил легкомысленный образ жизни. А когда в Петербург прибыл, меня вызвал к себе сам граф Бенкендорф и сказал мне: "Капитан, так и умрешь капитаном, ежели проболтаешься где-либо про этот "мешок". Будут спрашивать - отвечай: каземат - и только!" А в Тифлисе, когда мы повезли Дадиани, в тот же вечер император велел барону Розену дать бал для Тифлиса, чтобы жена и дочери, включая и жену Дадиани, танцевать не стыдились. И они, говорят, танцевали.
Очевидец событий писал: "Лидия Дадиани в тот же вечер танцевала и много смеялась. она это делала под деспотическим взором матери, которая желала показать (императору) непричастность семьи Розенов к увезенному от них Дадиани".
Бобруйский комендант закончил свой рассказ:
- Всего три года высидел князь Дадиани в "мешке" с тремя дырками, а когда отворили камеру, так вынимали его оттуда едва живого. Не человек, а развалина, ползал на четвереньках, речь невнятная, глаза безумные. Сослали его в Вятку, а простил его уже новый император Александр II, с тех пор он и жил в подмосковной деревне жены своей. Вот и конец. Вам еще чаю?
Через несколько дней Никитин навсегда покидал Бобруйск и зашел проститься с комендантом Бабкиным:
- Григорий Данилович, рад я знакомству с вами, благодарю за хлеб-соль. Простите, если спрошу.
- Ну? О чем, молодой человек?
- Кто-нибудь после Дадиани сидел ли в "мешке"?
- Был и второй узник. Был!
- Кто же он?
- Литовский граф Леон Платер.
- Не знаю его.
- Был замешан в польском восстании шестьдесят третьего года, ну, вот и был схвачен идущим "до лясу".
- Долго мучился?
- Нет. Его скоро и повесили. Своими ногами дошел до виселицы. С тех пор "мешок" пустовал. Времена изменились к лучшему, и такое наказание, как "мешок", сочли в Петербурге слишком уж бесчеловечным.
Виктор Никитин записал последние слова старого бобруйского коменданта, служащего ради пенсии: "Если бы мне велели кого-нибудь содержать в нем, я прежде, чем это сделать, подал бы по телеграфу в отставку, ибо не мог бы и дня прожить с сознанием, что я исполняю роль палача."