Оно, это нечто, вот-вот доберётся до моего уступа и заколет меня ржавым штыком от старой трёхлинейки. Я пытаюсь позвать на помощь роскошно усатого, как гусар Сухова и богатыря Верещагина в седой норвежской бороде, но как бывает в таких кошмарах — язык словно парализован. Вдруг пришло ещё одно отчётливое понимание, что я вовсе никакой не Петруха, а младшая жена Абдулы — Гюльчатай и красноармейская гимнастёрка на мне потому, что я, аккуратная девочка, постирала своё пёстрое узбекское платьице и оно теперь сохнет на соседней скале. Тут я просто разозлился — хрен редьки не слаще, значит не зарежут, а задушат, да ещё перед смертью этот оголодавший муженёк двуглавый тут же на скале заставит меня, такую нежную, супружеский долг выполнить. Это было уже слишком и я проснулся в ледяном поту от собственного вопля.
«Чего орёшь, впечатления одолели?» — осведомился, стоящий у изголовья койки Борис. — «Тебе между прочим через десять минут на вахту, так что подъём». Я взглянул на наручные «Командирские» со светящимся циферблатом — было без десяти двенадцать. Поскольку тёмный и душный кубрик был заполнен похрапывающими матросами это была полночь, выходило что я проспал без малого двенадцать часов. Со сна меня била дрожь. И то сказать — на палубе, куда я поднялся по трапу из кубрика был хоть и май месяц, но не «баловником» ни «чародеем» он не был и тем более не «веял свежим своим опахалом». Скалы Медвежьего крыла хоть и защищали от от порывов холодного ветра, но пронизывающие сквозняки по палубе «Жуковска» гуляли вовсю.
Я завернул в боцманскую каптёрку, чтобы прихватить положенную палубной вахте телогрейку. В каптёрке горел свет. В дальнем углу на ящиках сидел Бронислав Устиныч, разложивший перед собой какие-то железки и старательно, даже с нежностью, протирал их ветошью, сдувая невидимые пылинки. Я подошёл ближе и увидел на ящике самую большую деталь — длинный массивный ствол с удлинёнными отверстиями. «Ух ты, пулемёт! Настоящий! Откуда?!» — вырвался у меня восхищённый мальчишеский возглас. Вспомнив, с каким грузом боцман покидал борт «Эидис», я не стал уточнять происхождение этого хотя и разобранного, но всё же впечатляюще грозного смертоносного механизма.
Устиныч перехватил мой горящий взгляд и не удержался от лирического комментария: «Любовь к оружию! Любовь к оружию свойственна всем нормальным пацанам и большинству мужчин. Это, Паганюха естественный цивилизационный феномен. Мужчина прежде всего воин — защитник своего племени, а уже потом всё остальное. Так было и так будет, а иначе регресс, вырождение и гибель! Это почти музейный экспонат, вражеское оружие и гордость вермахта МГ-42 или как его называли в войну „Циркулярная пила Гитлера“. Сколько наших ребят полегло в проклятых лобовых атаках от этого железа. У немцев ведь были сотни тысяч таких машин, включая его предшественника МГ-34. Мы изучали оба этих машиненгевер в „Школе юнг“. Работают они коротким ходом, на принципе отдачи ствола и прицельно бьют на километр. Скорострельность отличная, порядка тысячи выстрелов в минуту. Его проблема лишь в том, что уже при 200 выстрелах в минуту нужно менять перегревающийся ствол каждые 30–40 секунд».
Я возбуждённо засопел: «Так мы теперь и с „Брунгильдой“ повоевать сможем?!» — «Ну это вряд ли» — усмехнулся боцман — «У этой „гоп компании“ наверняка посерьёзнее игрушки имеются. Однако, малый, голенькими они нас уже не возьмут, а пулемёт нам нужен для другого — мы им будем фарватер разминировать, когда на выход пойдём. Скоро сам увидишь». За разговором Устиныч успел смазать и собрать одиннадцати килограммовую немецкую машинку, метр двадцать длинной. — «Возьми в углу на ящиках банку-трёхлитровку в капроновой оплётке, набери воды и поставь кипятильник». — распорядился боцман — «Чай и сахар я принесу из каюты. Здесь не храню — крысы шастают. Заодно и печенье прихвачу. Верманд подогнал на прощанье».
Горячий крепкий чай, щедро сдобренный рафинадом, заметно поднял настроение и я с мальчишеской непосредственностью принялся расспрашивать Устиныча о последних событиях происшедших без моего участия. Я непринуждённо интересовался о чём говорилось в каюте капитана, какие решения принимались и особенно любопытную Варвару (то есть меня) интересовала прощальная беседа Бронислава и Верманда на борту «Эидис». На этот град разнообразных расспросов боцман отвечал односложно: «Не части, „Торопыгин“, так или иначе скоро всё закончится. Что-то само прояснится, а что-то нет. Будем живы, здоровы и ладно. Вот тогда и поговорим» Видя мою неудовлетворённую, обиженную физиономию, Устиныч то ли смягчился сердцем, то ли просто решил поменять тему беседы. Хитро прищурив левый глаз он спросил: «Слышь, Паганюха! А я ведь не закончил рассказ о своих славных похождениях в Гренландии. Так-что доставай из под шапки свои свободные уши и хочешь не хочешь, а я по ним ездить буду».