— Сергей, может, прилег бы тоже? Нары широкие, места хватит…
Агеев не откликнулся: его не было в кубрике.
— А ты, Дима?
Фролов молчал.
— Ну, не хотите, как знаете… Мое дело — предложить…
И Кульбин быстро заснул, спокойное дыхание слышалось из темноты.
— Спишь? Ну спи! — пробормотал досадливо присевший на банку сигнальщик. Он вышел из кубрика.
Ложиться не хотелось. Было беспокойно на сердце, все больше чувствовал себя виноватым перед товарищами. Эта проклятая спичка! Не зря лучший друг — Вася Кульбин — тоже бросил ему упрек. И не зря так сурово ведет себя с ним старшина Агеев. Конечно, Агеев презирает его, Димку Фролова, балтийского матроса, компанейского парня. Почему бы иначе дважды отказался от перекура? Впрочем, странно: старшина, похоже, не курит совсем, только сосет свою неизменную трубку.
Фролов вышел из кубрика, присел на обломок скалы. Ветер переменил румб, из-за серого кружева облаков сверкали, переливались огромные беспокойные звезды, далеко на осте вспыхивали тусклые отсветы артиллерийского боя…
— На заре, похоже, падет туман, — раздался сзади негромкий, задумчивый голос. — Шалоник подул, и звезды дюже мерцают…
Фролов сидел, не поворачивая головы. На его плечо легла широкая ладонь Агеева.
— Ты, матрос, не сердись, что я тебя в работу взял. Парень ты лихой, только иногда раньше шагнешь, а потом уже подумаешь. А у меня такая боцманская привычка… Ну, давай лапу.
Фролов встал. Высокая фигура Агеева недвижно стояла в темноте, покачивалась протянутая рука. Фролов вспыхнул от радости: столько душевности, дружеской теплоты было в этих простых словах. Сама собой левая рука опустилась в карман за кисетом.
— Только перекурку не предлагай, — быстро, почти испуганно сказал Агеев, — наверняка поссоримся снова.
— Да почему же, товарищ старшина?
— Во-первых, ночью — никаких огней, а во-вторых, всю душу ты мне переворачиваешь этим. Я курильщик заядлый, мне твое угощение — соль на открытую рану. Как думаешь, зарок дал, так выполнять его нужно?
— Зарок? — Фролов был очень заинтересован. Вот когда наконец откроется секрет старшины!
— Зарок! — повторил Агеев. — Да ведь это целая история. Давай посидим, расскажу. Очень уж накипело на сердце…
Он расстелил под скалой плащ-палатку. Звезды сверкали вверху, внизу ворочался океан. Старший лейтенант Медведев сидел у гребня огромной высоты, погруженный в невеселые мысли, в то время как боцман Агеев стал рассказывать историю своего родного корабля прилегшему рядом с ним на плащ-палатке Фролову.
— Ну, как начать? — сказал, помолчав, Агеев. — Чудно мне, что ты о «Тумане» ничего не слыхал. Правда, ты на Севере не с начала войны, других геройских дел насмотрелся… Так вот, плавал у нас в Заполярье сторожевой корабль «Туман», тральщик номер двенадцать. И я на нем с начала финской кампании боцманом служил.
Экипаж у нас дружный подобрался, хорошие ребята. А война еще больше сдружила. С тех пор как первый немец на нас бомбой капнул, как мы матросский десант у горной реки Западной Лицы высадили, а потом в ледяной воде под минометным огнем раненых на борт таскали, стали мы все как один человек. А больше всех подружился я с котельным машинистом Петей Никоновым.
Главное, человек он был безобидный. И, как я, не военный моряк — с торгового флота. Такой безобидный человек! И больше всего любил всякое рукоделье мастерить. В свободное время засядет в уголок и вытачивает какую-нибудь зажигалку-люкс. Особые крышечки выточит, цепочки… А в последнее время, как началась война, стал с какой-то особой яростью работать.
Корабль наш день и ночь по заданиям ходил: то мины тралит, то десант поддерживает, то дозорную службу несет у острова Кильдина. Днем и ночью на боевых постах, а спать никому не хотелось. Очень тоскливо и муторно было, мысли одолевали: немец по России пошел, города жжет, народ угоняет, режет, будто татарское иго вернулось. Здесь-то знали: выстоим, нам пути назад нет, матрос в скалу упрется — и сам как скала, а как там, в России, на равнинах?
И тоска грызла. На фронт бы, под огонь, в самое пекло, чтоб в бою душу облегчить! А тут тяпаешь малым ходом, в дозоре, у, голых скал, и кажется, твоя вина в том, что враг вперед прется… И вот ночью, часов около трех, ходим как-то в дозоре на выходе в океан, и гложут меня эти самые мысли.
Знаешь нашу летнюю ночь — светло что днем, только свет будто помягче и облака на небе как разноцветные перья. Нес я вахту на верхней палубе. На корабле порядок, палуба скачена, трапы начищены. В другое время боцману жить бы и радоваться, а в те дни и чистота была не в чистоту.
И вот выходит на палубу Никонов, как сейчас вижу, голубоглазый, из-под бескозырки мягкие волосы вьются, над тельняшкой жиденькая бородка торчит, — мы его за эту бородку козлом дразнили. Выходит и держит в руке нарядную новую трубку — только что собрал, даже не успел табаком набить. И видно, очень своей работой доволен. «Смотри, Сережа, ювелирную вещь смастерил!»
А трубка правда любительская: эбонитовый мундштук с прозрачной прокладкой, чашечка красноватого цвета, отполирована.
И вдруг злоба меня прямо в сердце укусила. «Эх ты, трубочник! — говорю. — В России народ гибнет, Гитлер по крови шагает, а ты вот чем занят!»
И так бывает: скажешь что-нибудь сгоряча — и сразу готов свои слова проглотить обратно. Вижу, пальцы его затряслись, худые пальцы, машинным маслом запачканные, а в глазах тоска так и плеснула.
«Как ты можешь так говорить, Сергей! Душа неспокойна, руки дела просят. Два месяца из дому писем нет, и немец в нашем районе. В этой трубке кровь моего сердца горит».
Так чудно сказал. И тихо, без задора. Лучше бы он прямо меня обругал… И как раз в это время боевая тревога — колокол громкого боя по кораблю загремел.
Петя в машину бросился, а я на свой боевой пост — к пулемету, на мостик.
Навстречу мне дублер рулевого, что по боевому расписанию у орудия стоял:
«Три корабля противника! Идут курсом на нас!» — И скатился вниз по трапу.
Взбежал я на мостик. А на корабле будто никто и не спал. Стоят с биноклями командир «Тумана», помощник, комиссар. Морскую гладь серая дымка подернула. С зюйда сопки нашего берега сизой гранью встают.
А со стороны океана, кабельтовых в пятидесяти от нас, три длинных силуэта боевых кораблей показались. Взглянул я в дальномер — немецкие эсминцы.
Низкотрубные, чуть темнее морской волны, раскинули широкие буруны, полным ходом идут. И длинные стволы орудий поворачиваются прямо на нас. А что можно против них с нашими двумя пушчонками-мухобойками сделать?
Но слышу: командир говорит — разве чуть громче, чем всегда: «Орудия к бою изготовить! Поставить дымовую завесу!»
Какой-то восторг меня охватил. Взглянул я наверх — длинный наш бело-голубой, краснозвездный флаг широко развернулся по ветру, шлет вызов врагам. Как будто и впрямь мы не тихоходная посудина, а крейсер — гроза морей.
Однако еще не стреляем. При такой дистанции наши пушки ни к чему. Думаю, укроемся дымовой завесой, подпустим их ближе, тогда и ударим. Полным ходом идем к береговым батареям. И нужно же быть такому делу: только распустился дым от кормы — ветер переменился, завесу отнесло в сторону, гитлеровцам нас как на ладони видно.
И стали они «Туман» изо всех своих орудий громить.
И наша кормовая пушчонка в ответ ударила. Но конечно, снаряды ее почти на полпути к эсминцам ложились. А фашисты, хоть моряки они никакие, наконец пристрелялись к нам. Один снаряд у самого нашего борта лопнул. Я прямо оглох. А командир опустил бинокль, прислонился к рубке. Из-под козырька — струйка крови.
«Ранены, товарищ командир?»
Отмахнулся досадливо: «Ничего, боцман…»
И снова корабль тряхнуло. Рулевой Семенов, вижу, не может штурвал держать. «Туман» наш зарыскал.
«Товарищ командир, рулевое управление выведено из строя…» — докладывает вахтенный офицер. — «Перейти на ручное управление!» — приказывает командир.