Как только мы заходили на большую военно-морскую базу, такую, как Пёрл-Харбор, слышали от представителей других родов войск разговоры о «вундеркиндах за 90 дней» и «мальчиках из училищ», в которых явственно слышались зависть и враждебность, иногда возникавшие между резервистами и кадровыми военными. Таких отношений никогда не было на подлодках, на которых я служил. Я теперь едва ли смогу вспомнить, кто из моих бывших товарищей по оружию был и кто не был выпускником военной академии. Я думаю, что на «Флэшер» из девяти офицеров помимо меня были два выпускника школы в Аннаполисе. Конечно, в качестве инструмента проверки способностей офицера уровень академии не был решающим фактором. Конечно, кадровые офицеры лучше знали служебные обязанности, но резервисты были более инициативны и способны воспринимать неортодоксальные идеи. И в самом деле многие нововведения, появлявшиеся в ходе боевых действий, зарождались у людей, воображение которых не было ограничено рамками традиционных концепций морского боя, преподаваемых в военно-морских высших учебных заведениях.
Был еще и некий моральный аспект, касающийся нашей подводной службы. Мы участвовали в такого рода войне, к которой наши собственные семьи еще с Первой мировой питали отвращение. Ведение подлодками войны без ограничений было синонимом бесчестья в дни самого пика развития германского подводного флота, и даже при том, что тотальная война охватывала нас со всех сторон в дни после Пёрл-Харбора, время от времени кто-нибудь ставил вопрос о совести.
Поскольку делалось различие между злом, которое несет война, ведущаяся подлодками, и другими формами вооруженного конфликта, никто из нас не тревожился по поводу отведенной нам роли, хотя, может быть, был недоволен мнением друзей по этому поводу. Коль скоро вы начали политику тотальной войны, тот, кто открывает огонь по безоружному торговому судну из подводного положения, конечно же заслуживает не большего порицания, чем тот, кто сбрасывает на него бомбы сверху. И мы не играли роль монстров, безнаказанно наносящих удары по врагу; обычно всегда были корабли сопровождения, следовавшие сзади или бросавшиеся в гущу боя. Человеческие потери оказались достаточно велики для того, чтобы установить тот факт, что субмарины подвергались опасности большей, а не меньшей среднего уровня.
Во время самой войны совесть меня не беспокоила. Мы знали, что на борту всех торпедируемых нами кораблей находятся люди, но в силу некой метаморфозы, которая происходит во время боя, думали о них не как об отдельных личностях – думать так было бы просто невыносимо, – но как о «противнике». Неясная, неопределенная эмоциональная установка, которая не сводится к глядящей на вас паре глаз.
Для меня и, как я думаю, для любого проще руководствоваться разумом, чем эмоциями. Мне приходилось временами испытывать приступ боли, скорее сожаление, чем угрызение совести, за таких же моряков, которых потопили. Однажды ночью, когда мы подкрадывались к одиночному поврежденному грузовому судну после того, как на глазах его экипажа все остальные суда конвоя один за другим были пущены ко дну, я испытал нечто вроде жалости к капитану этого оставшегося корабля, человеку, который собрал все свое мужество и отвагу в тщетной попытке спастись от нас бегством, но мое чувство не было достаточно глубоким. Ведь если бы оно было таковым, я, безусловно, закончил бы войну в госпитале, обратившись за помощью к психиатру.
Но был один случай во время шестого выхода «Флэшер» на патрулирование, который я никогда не забуду. Мы заметили довольно большой сампан, открыли по нему артиллерийский огонь и подожгли в пределах видимости суши и, после того как, по-видимому, весь экипаж покинул судно, пошли к его борту, чтобы завершить дело, бросив ручную гранату. Том Маккэнтс поднялся на нос «Флэшер» с гранатой. Том бросил ее с таким расчетом, чтобы она попала в трюм и пробила днище.
Когда раздался взрыв, из-за кормы выпрыгнул человек. Он прятался за планширами. Окровавленный, в лохмотьях, прежде чем покинуть сампан, он посмотрел на меня, стоящего на мостике. Он посмотрел мне прямо в глаза, и его пронзающий взгляд был полон укора. В тот миг война вдруг стала невыносимо личным делом. Я отмахнулся от этого ощущения, но оно запало в глубину моего сознания, и, хотя, чтобы пустить корни, ему потребовалось всего мгновение, оно стало разрастаться вовсю. Не одну ночь я думал об этом бедном человеке, который, вероятно, даже не был японцем и, пожалуй, вовсе не участвовал в войне, зато сампан, несомненно, был средством существования этого человека и его товарищей, которого мы их лишили. Обо всем этом сказал мне его сверкнувший взгляд и оставил в моей душе глубочайший след в память об этой войне.