«Не знают они меня! — сердито думал он. — Считают, что только взрослые умеют молчать под пыткой…»
О мучительной пытке Коля, конечно, не имел никакого представления и не знал, что тех пыток, каким обучились фашисты, не могли выдержать даже некоторые взрослые.
Утром Коля попросился в свой курень: мол, проведаю, вдруг сестра приходила, увидела возле сарая незнакомых людей и вернулась, дрожит под березой от страха — не знает, что тут за люди.
Не видя в том никакого подвоха, Моряк отпустил Колю, но на всякий случай послал с ним Сашу Реутова. Партизану наказал остаться в лесу близ поляны, которой тогда разводили костер: боялся вспугнуть Веру, если она вернулась и отсиживается в курене.
Но Коля, как только подошел к своей березе, понял, что сестра не приходила. На записке, оставленной ей, когда Коля уходил с партизанами через болото, он добавил: «Нас теперь много. Не бойся, иди к печке. Я пошел тебе навстречу».
Поддавшись настроению, которое овладело им в шалаше, Коля решил обмануть Реутова, уйти в село без спроса.
Из куреня он выбрался в сторону густого кустарника. По чащобе обошел Сашу, стоявшего возле березового корневища, и направился в деревню.
Но, пройдя с километр, устыдился своего поступка. Ведь партизаны будут искать. Чего доброго, подумают, что пошел доносить полиции. У него даже уши загорелись при мысли о том, как плохо подумает о нем Моряк. Изо всех сил припустил он на перерез тропинке, по которой шли сюда с Сашей. Выбежал на тропу и остановился: почудилось, что его зовут. Так и есть, Саша то посвистывал, то тихо звал по имени. Коля подошел к черному торфянистому берегу ручья, утоптал землю ногами и нацарапал палочкой: «Ухожу искать Вору. Приду через два дня. Коля».
Когда уходил от этой «записки», щеки горели от стыда: ведь все-таки обманывал партизан. Но Коля внушал себе, что тут надо быть твердым, как бывало с мамой, когда собираешься на ночную рыбалку. Почти всегда приходилось удирать через плетень, а то и в окошко. Кричит, грозится, а встретит потом горячими оладышками со сметаной. Взрослым всегда кажется, что с детьми что-то случится, если они уйдут куда-нибудь без спроса.
Правда, в душе нет-нет да и раздавался голос, который настойчиво урезонивал Колю, требовал вернуться, доказывая, что влетит за него партизану. Однако ноги упрямо несли Колю к намеченной цели.
К ночи Коля набрел на ручей, вдоль которого пришли когда-то с Верой в эту глухомань, и пошел в сторону села. Но теперь путь показался более далеким. Заночевал просто под старой осиной, прислонившись к ней спиной. А чуть свет снова пустился в путь. Только к вечеру следующего дня показались первые признаки села — стожки свежего сена. Коля так устал от ходьбы и голода, что еле плелся. Приближаясь к селу, он все больше думал о том, что будет делать, если там окажутся немцы или полиция. От усталости и голода даже убежать не сможет. А по всему его виду сразу понятно, что он не здешний — любой полицай придерется. Когда показались первые дома, Коля пошел еще тише: решил где-нибудь в кустарнике дождаться темноты, чтобы незаметно подойти к крайнему дому. И вдруг услышал на другой стороне женские голоса. Притаился за ольховым кустом.
Из лесу шли четыре женщины с корзинами, полными черники. Видно, все из бедных. Одна совсем босая. Он вышел к ним навстречу и вдруг забыл все, что собирался сказать. Они сами спросили его, откуда он.
— Голодный?
— Заблудился?
Коля растерялся и пока ничего не стал говорить о сестре, а спросил, нету ли в селе немцев.
— Вчера и полицию лихоманка унесла, — ответила одна.
— Нашу хату спалили, и я пошел к тете Сане да заблудился. А как ваша деревня называется? — вдруг сказал совсем не то, что собирался.
— Бульбовичи.
— Да ты иди с нами, — сказала босая. — Покормим борщом, какой есть. А потом и расскажешь о своей беде. Ох, дети, дети. Досталось на вашу долю, — и она ласково взяла Колю за руку и повела к тому самому крайнему дому, в который он и собирался зайти, как стемнеет.
Домик был настолько старым, так перекосился, что двери в сенцы не прикрывались и держались только на крючке, который одинаково можно было поднять изнутри и снаружи.
Комната в хате была одна. Добрую половину ее занимала печь, на которой лежала, тихо постанывая, совершенно седая старуха.