«Уланский Е. В. полк ушел на Ковно. Взятый вчера Вилюнен мною оставлен…».
Запись в полковом деле от 27 октября: «Сего числа полк перешел границу Германии обратно».
Новизна всегда пленяет солдат [ЦП] но, когда я посмотрел на звезды и вдохнул ночной ветер, мне вдруг стало очень грустно расставаться с небом, под которым я как-никак получил мое боевое крещенье.
«С неделю мы пробыли около В. Ночи оставались в обширных, но грязных фольварках, где угрюмые литовцы на все вопросы отвечали неизменное «не сопранту»[27]. Спали по большей части в сараях, причем я узнал, что спать на соломе хотя и хорошо, но холодно, если же спать в сене, то наутро измучаешься, доставая из-за ворота колючие стебельки. Дни проводили за такими же фольварками, то прикрывая работающую артиллерию, то выжидая моменты для небольшого набега. Дул пронизывающий западный ветер. И, наверно, странно было видеть от понурых лошадей сотни молчаливых плясунов с посиневшими лицами.
Наконец пришло отрадное известие, что наша тяжелая артиллерия пристрелялась по сильным неприятельским окопам в Ш. и, по словам вернувшихся разведчиков, они буквально завалены трупами. Было решено предпринять общее наступление.
Невозможно лучше передать картины наступления, чем это сделал Тютчев в четырех строках:
Я сомневаюсь, чтобы утро наступления могло быть не солнечным, столько бодрости, столько оживления разлито вокруг. Команда звучит особенно отчетливо, солдаты заламывают фуражки набекрень и молодцеватее устраиваются в седлах. Штандарт, простреленный и французами, и турками, вдруг приобретает особое значение, и каждому эскадрону хочется нести его навстречу победе. В первое наступление[29] мы закладывали розы за уши лошадей, но осенью, увы, приходится обходиться без этого. Длинной цепью по три в ряд въехали мы в Германию. Вот где-то сбоку затрещали винтовки, туда помчался эскадрон, и все стихло. По великолепному шоссе, обсаженному столетними деревьями, мы продвинулись еще верст на десять. Повсюду встречались фермы, именья, но жителей почти не было видно. Они бежали, боясь возмездия за все гнусности, наделанные нам во время нашего отступления, — за подстреленных дозорных, добитых раненных, за разграбленье пограничных сел. Немногие оставшиеся стояли у ворот, робко теребя в руках свои шапки. Понятно, их никто не трогал. Особенно мне запомнилась в окне одного большого помещичьего дома фигура сановитого помещика с длинными седыми бакенбардами. Он сидел в кресле, с сигарой в руке, но густые брови были нахмурены, и в глазах светилось горестное изумление, готовое каждую минуту перейти в гнев. «Серьезный барин, — говорили солдаты, — такой выскочит да заругается — так беда. Должно быть, из генералов!».
Глухой удар и затем легкое протяжное завывание напомнили мне, что я не турист и это не простая прогулка. То заговорила царица боя, легкая артиллерия, и белый дымок шагах в двадцати перед нами доказал, что она заговорила серьезно. Но кавалерию не так легко уничтожить. Не успел прогреметь второй выстрел, как полк раздробился на эскадроны, и эти последние скрылись за фольварками и буграми.
Немцы продолжали осыпать шрапнелью опустевшее шоссе до тех пор, пока их не прогнала зашедшая им во фланг другая наступательная колонна.
После этого маленького приключения мы около часа ехали спокойно, как вдруг услышали вдали нескончаемую пальбу, словно два сильные отряда вступили между собой в ожесточенную перестрелку. Мы свернули и рысью направились туда. За пригорком перед нами открылось забавное зрелище. На взорванной узкоколейке совершенно одиноко стоял горящий вагон, и оттуда и неслись все эти выстрелы. Оказалось, что он полон винтовочными патронами, и немцы в своем поспешном отступленье бросили его, а наши подожгли. Иллюзия боя получилась полная.
Стало свежей, и в наплывающем сумраке стали кое-где выступать острые лучики звезд. Мы выставили на занятой позиции сторожевое охранение и поехали ночевать. Биваком нам служило в эту ночь обширное покинутое именье.
29
То есть, в августе 1914. Николай Гумилёв в этом наступлении не участвовал. Говоря «мы», он имеет в виду армию в целом и свой полк в частности.