Этот поход запомнился нам еще одним чуть не погубившим подводную лодку происшествием…
В одну из лунных ночей мы стояли без хода и прослушивали море шумопеленгаторной станцией. Полная луна ярко светила на небе, и большие белые облака, неподвижно застывшие под ней, напоминали клочья разорванной ваты, между которыми просовывались голубоватые лунные лучи: Горизонт хорошо просматривался во все стороны. Ближе к полуночи вахтенный сигнальщик обнаружил летящий в нашу сторону самолет. Начали погружаться. Любое промедление грозило гибелью.
Вся верхняя вахта, один за другим, кубарем скатилась в центральный пост, я же остался в боевой рубке, схватился за верхний люк и стал его закрывать, как вдруг какая-то неимоверная сила, несмотря на мое упорство, [71] стала поднимать люк снаружи. Что за чертовщина? На миг я оцепенел от страха, и тут в проеме верхнего люка появились чьи-то ноги. «Кто-то из курящих остался на палубе!» - молнией пронеслось у меня в голове. Раздумывать было некогда - схватив обе ноги, я изо всех сил рванул их вниз и принялся поспешно задраивать рубочный люк. В последний миг меня обдало ледяной забортной водой, хлынувшей в щель затворяющегося люка…
В мирное время личный состав подводных лодок, находящихся в море, мог выйти курить на мостик только с разрешения командира подводной лодки, который строго определял число курящих. Вахтенный командир обязан был постоянно знать, сколько человек находится на мостике. Такой же порядок мы сохранили и в начале войны. После первых походов под влиянием очевидной опасности на верхней палубе число «отдыхающих» сократили до одного. Но, как оказалось, и это в условиях постоянной боевой готовности было много. В очередной раз это подтвердил моторист Аракельян, который вышел на ходовой мостик, спустился на палубу в надводный гальюн, расположенный в ограждении боевой рубки, и, оставшись там покурить, не расслышал команду срочного погружения.
Во время разбора Аракельян, прищурившись, как это делают близорукие люди, смотрел на меня серьезными, слегка навыкате, черными глазами. Его лицо, как всегда, расплывалось в добродушной улыбке. Эта улыбка и внимательный взгляд производили впечатление такого неподдельного дружелюбия и глубокой искренности, что мне непросто было начать назидательную беседу.
- Расскажите, как все это с вами случилось, Аршак Минасович, - строго обратился я к нему. - Вы ведь могли погубить весь корабль. Понимаете всю серьезность создавшегося аварийного положения?
- Конечно, товарищ старший помощник, понимаю, - ответил он с мягким армянским акцентом. - Я спрашивал разрешения выйти на мостик, но вахтенный командир, видимо, не расслышал мою просьбу и не запомнил меня…
Аракельян говорил очень тихо и несколько торопливо, будто опасался, что я его перебью. По лбу на глаза [72] стекали капельки холодного пота, и он старался незаметно их смахивать.
- После дизельного отсека я на свежем воздухе буквально опьянел и в шуме волн, по-видимому, не услышал приказа вахтенного командира о погружении подводной лодки. Когда к ногам подступила вода, понял, что мы погружаемся, и, быстро поднявшись наверх, обнаружил, что на ходовом мостике никого нет. Подскочил к рубочному люку, отдраил его и стал спускаться, - понуро закончил Аракельян.
- Но ведь этим самым вы создали аварийную ситуацию!
- Виноват, товарищ помощник командира.
Мне показалось, что он недостаточно хорошо понимает всю глубину проступка, и я решил сделать более строгое внушение:
- Ну хорошо. Мы бы погрузились, обнаружили ваше отсутствие, потом стали бы всплывать, и пока вы бы барахтались на воде…
- Я бы не барахтался… - печально перебил меня Аракельян.
- Это почему? - удивился я, не сразу сообразив, что он имеет в виду.
- Я бы на морском дне оказался раньше подводной лодки, - задумчиво заключил Аракельян.
Тут я вспомнил, что Аракельян совершенно не умеет плавать. Однако решил его не жалеть.
- Да, сначала утонули бы вы, потом - мы все, потому что вы оставили рубочный люк открытым.
- Виноват, товарищ помощник командира, - повторил Аракельян, - я в тот момент этого не понимал, все делал машинально. Если бы я осознал это, скорее всего, остался бы на мостике. Понимаю, что в первую очередь нужно спасать корабль, а не себя.
Он не лукавил, это было понятно, и я отпустил его с миром.
После окончания беседы с Аракельяном мы пригласили офицеров и старшин в кают-компанию и приступили к выработке мер, исключающих подобные случаи. [73]
На противоположном от меня конце стола сидел военфельдшер Дьячук, начальник санитарной службы подводной лодки, слывший внимательным и способным медиком, но на деле пока никак себя не проявивший.
- Надо вообще запретить курить в походе, - не терпящим возражений тоном проворчал он.
В первом отсеке то с одной, то с другой стороны слышались негромкие обрывки резких фраз - это переговаривались о случившемся матросы.
- Но ведь не все это могут выдержать, - резонно заметил инженер-механик Шлопаков. - Я хотя и не курю, но знаю, как тяжело переживает курящий человек длительный перерыв. Тут требуются какие-то другие меры.
- Не стоит ничего другого придумывать, - неодобрительно парировал фельдшер.
- А не использовать ли нам для курения боевую рубку? Надеюсь, что, когда мы продумаем четкий режим курения, у нас будет все в порядке.
Тщательно разобрав с личным составом этот нелепый случай, мы огласили наше решение, одобренное командиром подводной лодки: курить при плавании в надводном положении в боевой рубке только с разрешения и при строгом контроле вахтенного командира центрального поста.
Вот так боевая обстановка вносила серьезные коррективы в, казалось бы, хорошо отработанную организацию службы в мирное время. Впоследствии в целях совершенствования скрытности и маскировки мы вообще запретили пользоваться надводным гальюном и выходить наверх кому бы то ни было, кроме верхней вахты.
Считаю необходимым отметить, что в ходе войны у всего личного состава произошли резкие положительные изменения в отношении к службе, к несению вахты, и вместе с тем у команды поменялся общий настрой, во взаимоотношениях появилось больше доброжелательности, неоспоримо возросло чувство ответственности за товарищей. На этом фоне еще больше укрепились роль и значение сознательной воинской дисциплины.
Так, дисциплинарный устав требовал, чтобы командиры не оставляли без наказания ни одного проступка подчиненных. [74] У себя на корабле мы не сводили воспитание личного состава к одним только дисциплинарным взысканиям. Призывали старшин и командиров всех рангов наряду с твердостью и решительностью проявлять доброжелательность, чуткость и такт в отношениях с подчиненными. Прежде чем прибегнуть к наказанию, мы деликатно напоминали провинившемуся о его обязанностях, разъясняли отдаленные последствия его проступка, пользовались такой ощутимой и эффективной мерой воздействия, как публичное осуждение.
Такая дисциплинарная практика лучше влияла на матросов, старшин и офицеров. Я не помню, чтобы за время войны на корабле кто-либо совершил сколько-нибудь серьезные проступки. Были случаи нарушения формы одежды, реже - опоздания из увольнения и еще реже - возвращение с берега в нетрезвом виде. Но ни один матрос, старшина, ни тем более офицер ни разу не позволил себе совершить провинность, которая могла бы запятнать честь его мундира и удостоилась бы сурового наказания…
Пока мы находились в море, все-таки произошло страшное, неотвратимое, но с горечью и досадой ожидаемое событие: вскоре после нашего выхода в море в Севастополе объявили осадное положение. Все до того времени остававшиеся в Севастополе корабли перебазировали в кавказские базы: Новороссийск, Туапсе, Очамчира{10}, Поти и Батуми. 31 октября моторизованные части немецко-фашистских войск достигли передового рубежа обороны города. Особенно ожесточенные бои в то время шли под Балаклавой и в районе хутора Мекензия. Севастопольцы стойко защищались, выполняя директиву Ставки Верховного главнокомандующего от 7 ноября 1941 года: «Севастополь не сдавать ни в коем случае и оборонять его всеми силами». К исходу 24 ноября наступление немецко-фашистских войск захлебнулось, и ноябрьский штурм Севастополя провалился… [75]