Выбрать главу

Пыльная лампочка, щель в потолке — все это отвлекало, не давало сосредоточиться.

Сережка нахмурился. Он осторожно, стараясь не прищемить пальцы, потянул на себя железные дверки, закрывая проход, отгораживаясь от бесполезного пространства погреба, и тьма обступила его.

Тьма была вокруг. Тьма завладела им, и стало поздно ломиться в двери.

(Ты пришел, малыш, ты здесь, в нужном месте, в нужное время…)

Было поздно отступать, но Сережка бросился к дверкам, надеясь успеть, коснуться холодного металла, ощутить пальцами неровности, там, где облупилась грунтовка, и обнажившееся железо покрылось пятнами ржавчины, чтобы знать, что выход рядом, стоит только толкнуть эти проклятые дверки, что стали вратами, отделяющими мир густой темноты от неприглядных сумерек погреба. Он спотыкался, во тьме, размахивал руками, что-то бормоча под нос. Стены, казалось, разошлись в стороны, и маленькое пространство стало безграничным. Он бежал куда-то, надеясь выбраться отсюда.

Тьма сгустилась настолько, насколько это было возможно. Она касалась его, ерошила волосы (а быть может они сами встали дыбом от страха), прошлась мурашками по телу, и грянула в ушах противным, тягучим голосом:

— Привет, малыш. Ты не сильно скучал без меня?

Сережка завизжал. Он закрыл уши руками, надеясь отгородиться от голоса, но с таким же успехом, можно было просто приложить к ним слуховую трубу — голос звучал в голове, словно кто-то втиснул в нее огромный динамик, и вывел пару проводков в серебряной оплетке, подключив к мощному усилителю, и теперь наслаждался полученным эффектом.

Голос кричал так, что Сережке показалось, что его голова разлетится на куски. Лопнет как переспелый арбуз, сброшенный с крыши многоэтажки, и содержимое осядет ровным слоем темновато-красной слизи на камне стен, придав особый колорит подвальному помещению.

(Хей, парнишка, ты пытаешься придерживать голову, своими жалкими, слабыми ручонками, чтобы она не развалилась, не так ли?)

Сережка открыл глаза. Тьма чуть разошлась, и он мог рассмотреть каменную кладку стены. Он привычно втянул носом запах гари, а в стенах дома, разом вскричали замурованные существа.

— Хей, парень, все не так, как было раньше…

Все стало не так. Некогда светлый проход (окна в теперешней прихожей раньше вполне хватало для того, чтобы не приходилось ощупывать ногами путь, вытаскивая на божий свет тяжеленные ульи) превратился в сосредоточие тьмы, и ступеньки что вели наверх исчезли, оставив вместо себя сотни мелких острых камней, что вдавились в глину, превратились в жалкое напоминание о тех жарких днях солнечного лета. Белая штукатурка потолка сменилась дубовым настилом над головой, и слабые лучики света, что пробивались в щели крышки, не были способны осветить гребаный глиняный пол.

Сережка визжал, кричал и брыкался. Двери пропали, остались только тьма и тысячи голосов. Кричали существа, мечтающие о том, чтобы выбраться поскорее из стен, и перебивая их бормотал чей-то голос, тягучий и неприятный, впрочем как и все остальные голоса, и всем им нужно было только одно.

(Докричаться до тебя, парнишка-Сергей, ворваться в твои извилины, перекрутить их на свой лад, чтобы в твоей голове все прояснилось, и ты мог, наконец, сообразить, что от тебя требуется!)

Стены поплыли в стороны. Такое бывало и раньше, и головная боль, что всегда была привычным спутником приступов, не преминула осчастливить своим появлением. Словно река вспенилась, взбесилась от ярости, грозя выйти из берегов, чтобы крушить все на своем пути, превращать в щепы стволы деревьев, растущих вдоль набережной, сносить ко всем чертям бетонные сваи мостов, топить жалкие суденышки, имеющие неосторожность оказаться в ненужное время на бурлящей поверхности, — боль была настолько сильной, что Сережка только и сумел заклекотать, напрасно пытаясь выдавить нужные слова.

— Не надо, пожалуйста, уйди… Только не сейчас…

Он бормотал, с ужасом понимая, что тот голос, сливающийся с воплями существ, на самом деле был его собственным. Стены и не думали останавливаться. Они растягивались и перекручивались, вместе с отступающей тьмой, которая рассеивалась, превращаясь в мутные, мохнатые жгуты. Стены прогибались вовнутрь, вспучиваясь подобно огромным пузырям. Они истончались, и становились все прозрачнее.

А еще за ними стали проступать контуры чего-то нездешнего. Словно далекий, чужой мир, не надолго соприкоснулся с его таким обыденным, чуть потускневшим мирком.

И этот мир не понравился Сережке.

Стены вздрогнули с новой силой, и Сережка задохнулся от боли. Еще немного, и голова, в самом деле, разлетится на кровавые ошметки. Он осел на земляной пол, и скрючился, надеясь, что все сейчас прекратится, и он сможет, наконец, подняться с сырой земли, на которой так неудобно, и острые камешки больно вонзаются в коленки, хотя эта боль не идет ни в какое сравнение с той болью, что поселилась внутри него; и железные двери объявятся вновь, и можно будет выйти из погреба, чтобы больше никогда, никогда не возвращаться сюда, забросив подальше все воспоминания о том, что произошло с ним.

Боль пульсировала и нарастала. Вместе с ней смазались голоса, превратились в один сплошной гул, что становился все громче. Запах гари оказался таким сильным, будто кто-то развел в погребе небольшой костер, и забросал его прошлогодними, сырыми листьями.

(Сейчас малыш, и ты увидишь все то, что непременно должен видеть. Держи глаза открытыми, а ушки на макушке…)

Мир растянулся и сжался, а потом лопнул с тихим, печальным звоном. И Сережка провалился в бескрайнюю тьму.

Он летел во тьме, и тьма была бескрайней и безвидной. Она простиралась в бесконечность, и вела куда-то далеко, туда за грань, за пределы сущего. И голоса, они никуда не делись, они шептали и бормотали, подсказывали, комментировали, направляли…

— Потерпи немного, сынок, вечность или подольше, и ты воочию узришь все великолепие сумерек. О, там, за гранью, в запределе, ты поймешь, что такое настоящая боль, и все что ты испытывал доселе, покажется тебе комариным укусом. Потерпи немного, малыш, и все будет так, как хотим того мы!

Неведомая сила скрутила тело, завязала в узел, вывернула наизнанку, вместе с бескрайними просторами тьмы, и забросила далеко, далеко. Дальше чем возможно.

И там, за пределом, было темно и страшно. И ледяной огонь был темнее ночи, и обжигал, и был он подобен огненному льду. Время обернулось вспять, чтобы растянуться и сжаться вновь, оставшись гадким и сморщенным как сушеный рыбий пузырь.

И в этой тьме, его обступили неведомые твари. Они тянулись омерзительными лапами, чтобы не пропустить сладостные мгновения, когда можно будет разорвать теплое тельце, впиться в него, высасывая боль и страх, высасывая жизнь, медленно, медленно, по капле, наслаждаясь, получая невыносимое, граничащее с болью наслаждение, неземной кайф, от которого хочется выть и кусаться, биться в экстазе, умирая и рождаясь вновь. Они мычали, отталкивая друг от друга, наполняя пространство омерзительным смрадом. Страшные умертвии, существа из других миров, всегда голодные, вынужденные терпеть нескончаемую пытку голодом, который невозможно утолить, но все равно, они тянулись к Сережке, предвкушая удовольствие. Они мычали, стонали, бормотали тысячей глоток, на тысячах языков, которые давно позабыты, но от которых стынет в жилах кровь, ибо они древнее самого времени. Древние хозяева миров, что оказались мертвы еще до рождения, миров которым забыли сказать "Да будет свет", миров для которых нет спасения, а есть только медленное, гниющее угасание, во тьме, в зубовном скрежете, и их гниющая плоть, что только чудом держалась на выступающих косточках, трепетала от нетерпения.

Сережка закричал так громко, как только смог. И голоса, что все время были с ним, отступили на мгновение, чтобы вернуться вновь, визжа на все лады.

— Кричи, парнишка, кричи. Кричи так громко, как можешь. Так, чтобы твои легкие разорвались от напряжения, и голосовые связки повисли окровавленными лохмотьями. Это запредел, крошка, место за гранью сущего, обертка полуночи… Кричи, парень, кричи. Кричи же…