Мертвую тишину нарушил надменный голос фон Риббеля:
– Оставьте, Шарц. Он пойдет под трибунал, но вначале им займется гестапо.
Шарц нехотя убрал руку с кобуры и, тяжело дыша, шагнул к Верке.
– Чистюля! – процедил он сквозь зубы. – Трус! Ты больше не солдат фюрера!
С этими словами он сорвал с юноши погоны и повернулся к строю взвода.
– Кто еще хочет последовать его примеру? – прорычал он.
Никто не шелохнулся, и уже следующий солдат, вызванный Шарцем, послушно полез в кузов грузовика.
Через несколько минут все было кончено. Залп из карабинов и длинная очередь из пулемета сделали свое дело. Крупнокалиберные пули сбрасывали приговоренных прямо в котлован, буквально разрезая их пополам. Недаром в войсках такие пулеметы называли "пилами фюрера"…
Потом все так же ярко светило полуденное солнце, солдаты деловито засыпали трупы в котловане гашеной известью и землей, а охранники погнали остальных заключенных в лагерь.
– Ну и выдержка у тебя, Харман! -- удивленно сказал Фельдер. -- А я-то, грешным делом, подумал, что ты – слабак. Я-то сам, когда прибыл сюда, был не лучше, после каждой экзекуции чуть в истерику не впадал… А ты – признаться, я наблюдал за тобой – даже лицом не дрогнул!
– Пойдем побыстрее отсюда, – сказал Харман. – Здесь очень сильный и неприятный запах.
– Неприятный, говоришь? – хохотнул Фельдер. – Еще бы, ведь в этом котловане до конца сорок второго трупы просто засыпали хлорной известью и тонким слоем земли. Сейчас-то у нас есть специальные печи, а вот когда я приехал сюда, здесь каждый кубический сантиметр воздуха был пропитан такой вонью!..
Штурмбанфюрер опять посмотрел на часы:
– Ну что ж, пора обедать. Дела делами, а обед – по распорядку!
В столовой было чисто и уютно, из большого граммофона звучала песня "Стража на Рейне".
– Эх, – сказал Фельдер, когда они уселись за столик в углу столовой, – пивка бы сейчас!.. Есть еще пиво в нашей старушке Германии, и наверняка остались уютные пивные, не правда ли? Но чтобы вернуться в них, нам надо побыстрее побеждать в этой проклятой войне, а она почему-то затягивается…
Судя по вступлению, разговор обещал перейти на довольно скользкую тему – политика и положение на фронтах. В принципе Харман мог бы со всеми подробностями довести до местного офицерства самые свежие и объективные данные о ходе боевых действий в любой точке земного шара, но он предполагал, что такая информация не порадовала бы доблестных слуг фюрера.
Однако его опасения оказались напрасными. Штурмбанфюрер болтал, не умолкая, но исключительно на светские темы, правда, при этом он приправлял свою речь казарменными остротами и сам же смеялся над ними.
После обеда они продолжили осмотр лагеря. Во втором секторе располагались склады одежды и драгоценностей. Работали здесь женщины. Впрочем, их было трудно отличить от мужчин: та же полосатая одежда на истощенных – кожа да кости – телах, те же сумрачные глаза, ничего не выражающие, кроме покорного, привычного отчаяния; так же коротко остриженные волосы.
В сопровождении оберштурмбанфюрера СС, начальника вещевого сектора, Харман и Фельдер шли по складу, где рабочие – то ли женщины, то ли мужчины – сортировали какое-то барахло. В дальнем конце барака трое заключенных разбирали груду человеческих волос, судя по всему, раскладывая их по цвету.
– Что это? -спросил Харман у своих спутников.
Те, переглянувшись, хмыкнули.
– Как видишь, волосы, – насмешливо сказал Фельдер. – За сутки наш лагерь выдает до пятидесяти килограммов женских волос. Раньше мы стригли только женщин, но сейчас нашли способ использовать и мужские волосы. Так что, стрижем всех подряд, как овец, ха-ха!..
– Но зачем вам волосы? – удивился Харман.
– "Зачем, зачем", – проворчал Фельдер. – Не будь наивным, Харман! Вещи еще могут послужить немцам, а этим, – он указал подбородком на заключенных, – они уже не понадобятся. Так же и волосы: из них получаются отличные парики и шиньоны для берлинских модниц. Натуральное всегда ценится больше, чем искусственное, уж тебе-то как искусствоведу лучше знать!..
Но самое страшное, невероятное и поразительное было еще впереди, и, может быть, не случайно Фельдер, будто заправский "экскурсовод", оставил это "на закуску".
Они пришли в детский блок, который находился в самом конце лагеря, у колючей проволоки. По дороге туда Фельдеру и Харману попалась небольшая колонна детей --тоже в полосатых робах, – которую вели несколько эсэсовцев с автоматами.
– Куда ведут этих детей? – спросил Хартман.
– К доктору Кетцелю, – кратко ответил штурмбанфюрер.
– К доктору? – переспросил обер-лейтенант.
Фельдер поморщился:
– Ну да, к начальнику медицинского блока. Доктор Кетцель берет у заключенных донорскую кровь и вообще ставит на них всякие медицинские опыты. В интересах развития германской науки…
– А вот этих – в "санблок". – Штурмбанфюрер показал на большую деревянную тачку, полную истощенных детей. Тачку катили два солдата. Дети лежали без движения, раскинув безвольно руки – видно, у них уже не было сил от голода – и только по их открытым, мигающим глазам можно было определить, что они еще живы.
– В "санблок"? Тоже к доктору Кетцелю?
Фельдер усмехнулся:
– "Санблок" по-нашему – газовая камера. Мы посмотрим ее потом.
– Детей – в газовую камеру? – Харман даже остановился. – Но за что?
– "Естественный отбор", – ухмыльнулся Фельдер и объяснил, что раз в неделю для отправки в газовую камеру отбирают не меньше двадцати детей – сначала больных, потом чрезмерно истощенных, а если больных и истощенных не хватает "для комплекта", берут русских и еврейских детей.
– Знаешь, они постоянно ждут смерти, – добавил Фельдер, – и даже воспринимают ее как избавление от голода.
Они вошли в один барак, из которого дети вытаскивали трупы других детей – как объяснил штурмбанфюрер, тех, что умерли после утреннего развода. Дети работали бесстрастно, словно выполняя уже привычную процедуру.
Барак представлял собой широкое низкое и сумрачное помещение, посередине которого шел проход, а по бокам были сооружены сплошные двухъярусные нары. На нарах лежали грязные соломенные тюфяки, испачканные кровью и испражнениями, и по ним ползали вши и тараканы. Дети сидели на нарах и хлебали какую-то мутную жидкость из консервных банок, служивших им, видимо, подобием посуды.
Увидев офицеров, они соскочили и заученно построились в две шеренги. Стояла мертвая тишина, и это было неестественно – то, что дети молчали и только их глаза тревожно глядели из глубоко запавших глазниц. Их худые лица были туго обтянуты шелушашейся кожей серого цвета. Это зрелище сильно подействовало на обер-лейтенанта.
Из строя вышел мальчик – старший по бараку, как он представился, – и на ломаном немецком доложил Фельдеру, что происходит прием пищи.
– Вольно, вольно, – махнул рукой Фельдер. – Продолжайте.
Но команде дети разошлись, переговариваясь на разных языках, и Харман догадался, что они обсуждают: пришел ли их черед идти в газовую камеру или в медицинский блок. При этом лица их оставались неподвижными и недетскими. Глаза у них были огромные, но они не могли уже ни смеяться, ни плакать, а только смотреть страшным взглядом смертника..,
Харман молча смотрел на этих детей-стариков и внутри у него все переворачивалось. У него вдруг появилось желание что-то сделать, но он мог только смотреть и запоминать. Нечеловеческим усилием воли он взял себя в руки, но чувствовал, что с ним что-то случилось.
– Тоска, – пробормотал рядом с ним Фельдер,- этот блок обладает странной силой нагонять тоску. Хорошо бы напиться и все забыть,.. К черту все! В конце концов, мы за это не отвечаем. Нам приказывают – мы исполняем!
Однако, когда они вышли из барака, штурмбанфюрер, глядя на детей, грузивших трупы других детей в тачку-телегу, задумчиво процитировал: