Чарлз Дарвин родился еще при жизни Пейна и Джефферсона, его трудам суждено было развеять туман незнания о происхождении растений, животных и других явлений природы, в котором им приходилось идти вперед. Но даже Дарвин, приступая к карьере ботаник и естествоиспытателя, не сомневался, что действует в полном соответствии с божьим замыслом. Одно время он даже собирался стать священником. Чем больше открытий он совершал, тем больше он старался примирить их с верой в высший разум. Как и Эдвард Гиббон, он предчувствовал, что публикация вызовет скандал, и (уже в отличие от Гиббона) снабдил свою работу оборонительными пассажами. Первое время он спорил сам с собой вполне в духе современных жертв «разумного замысла». Столкнувшись с неопровержимыми доказательствами эволюции, почему бы не объявить, что бог, оказывается, еще более велик, чем мы думали? Открытие законов природы «должно расширить наше понимание силы всеведущего Творца». Не вполне убедив даже себя, Дарвин опасался, что его первые работы, посвященные естественному отбору, станут концом его репутации, равносильным «признанию в убийстве». Кроме того, он понимал: стоит ему доказать, что организмы приспосабливаются к окружающей среде, как придется признать кое-что еще более пугающее, а именно отсутствие первопричины и божественного плана.
Симптомы старого доброго разговора между строк рассыпаны по всему первому изданию «Происхождения видов». Термин «эволюция» не встречается нигде, притом, что нередко упоминается «творение». (Поразительно, что его первые записные книжки 1837 года были озаглавлены «Трансмутация видов». Дарвин как будто использовал архаический язык алхимиков.) Заглавная страница «Происхождения видов» содержал замечание, позаимствованное — что немаловажно — у респектабельного Фрэнсиса Бэкона, писавшего о необходимости изучать не только слово божье, но и его «труды». В «Происхождении человека» Дарвин был готов пойти немного дальше, но все же позволил своей набожной и горячо любимой жене Эмме внести некоторые редакторские исправления. Лишь в своей автобиографии, не предназначенной для публикации, да в некоторых письмах друзьям он признавался, что полностью утратил веру. Его «агностицизм» был обусловлен не только работой, но и жизнью: он потерял немало близких людей и не мог примирить свои потери ни с каким любящим творцом, не говоря уже о христианском аде. Как и многие люди, даже самые одаренные, он не избежал солипсизма, при котором вера приходит и уходит под давлением жизненных обстоятельств, и вся вселенная, кажется, озабочена твоей судьбой. Тем большего восхищения — наравне с Галилеем — заслуживает научный подвиг Дарвина, поскольку в науке им двигало одно лишь стремление к истине. И не важно, если частью этого стремления поначалу была тщетная надежда, что истина обязательно послужит ad majorem dei gloriam[24].
Дарвин также не избежал посмертного оскорбления. Истеричная христианка сфабриковала историю о том, как великий, честный, мучимый сомнениями исследователь перед смертью косился на Библию. Понадобилось время, чтобы разоблачить жалкую мошенницу, видевшую в своей лжи благородный поступок.
В ответ на обвинение в научном плагиате (скорее всего, справедливое) сэр Исаак Ньютон сделал завуалированное признание (в свою очередь, тоже плагиат), что в его работе ему выпала удача «стоять на плечах гигантов». В первом десятилетии XXI века подобное признание требует лишь самого минимального благородства. При помощи обыкновенного ноутбука я могу, когда пожелаю, ознакомиться с жизнью и трудами Анаксагора и Эразма Роттердамского, Эпикура и Витгенштейна. Мне не грозят ни библиотечные ночи при свечах, ни скудость источников, ни трудности связи с единомышленниками из других эпох и стран. Мне не грозит (вот разве что иногда звонит телефон, и хриплые голоса приговаривают меня к смерти или адским мукам, а то и ко всему сразу) неотступный страх, что написанные мною слова приведут к уничтожению моих книг, к изгнанию или гибели моей семьи, к вечному очернению моего имени религиозными мошенниками и лжецами или к мучительному выбору между пытками и отречением от своих взглядов. Я располагаю свободой и доступом к знаниям, какие и не снились первопроходцам. А потому, окидывая взглядом минувшие эпохи, я не могу не заметить, что у всех гигантов, на которых я полагаюсь и на чьих богатырских плечах сижу, время от времени подрагивали жизненно важные коленные суставы, изящно (и халтурно) устроенные эволюцией. Лишь один представитель класса гигантов и гениев неизменно говорил то, что думал, без заметных опасений или излишней осторожности. Поэтому я вновь процитирую Альберта Эйнштейна, о котором распускали так много ложных слухов. В данном случае он обращается к корреспонденту, обеспокоенному одной из таких сплетен: