Но охваченный своими мечтаниями, я предпочитал приписать это женское чувство прямому прозрению. Можно ли отрицать, говорил я себе, что у мужчины, который находится во власти желания, все силы ума направлены на половое чувство? Его преображение, его видимое возбуждение зависят не столько от физиологических причин, сколько от природы и движения мыслей. (Импотенты хорошо это знают.) Отчего же не допустить, что эта природа и это движение мыслей, со всем, что в них может быть универсального и индивидуального, постоянного и переходящего, сексуального и просто человеческого, всегда каким-то образом выражается в рисунке плоти? Отчего, в особенности при крайнем возбуждении желания, в этих внешних очертаниях не могли бы быть обнаружены низость или благородство желания, оттенки, которые оно приобретает от великодушия, жестокости, грубого вожделения, энтузиазма, если мы так кичимся, что умеем их схватывать в меняющемся выражении губ, глаз? И почему взгляд желанной женщины не мог бы прочесть этих чувств? Правда, часто стыд заставляет его отвернуться. Или же, если он и набирается мужества устремиться прямо на этот вид, то его застилают чувства, вытекающие из стыда, но его отрицающие: циничное любопытство, наслаждение стыдом, страх скандала, выливающийся в смех. Но если женщина обладает достаточной силой ума, чтобы победить эти принужденные позы, и достаточным природным благородством, чтобы найти наличие мысли там, где оно есть, то такая женщина вправе говорить о грозной красоте.
И если бы пришлось признать, что и здесь индивидуум играет меньшую роль по сравнению с родом, что эта «грозная красота» явление довольно обыкновенное, и женщина, если бы отважилась, увидала бы ее не только на теле избранного мужчины, то это доказало бы лишь то, что желание и любовь шевелят и приводят в движение, помимо маленького мирка «индивидуальных» представлений, большие и жгучие мысли, таящиеся в глубине каждого человека.
Если я привел подробности этих мечтаний, то это не значит, что я преувеличиваю их ценность. С этого момента я поддавался их обману лишь отчасти. У меня есть некоторый вкус, и природный, и приобретенный, к теориям, к продолжительным рассуждениям, которые они вам нашептывают на ухо, особенно когда вы бываете одни. Но, с другой стороны, я менее, чем кто-либо, склонен поддаваться галлюцинациям. Я обладаю крайне развитой способностью отличать реальность от рассудочных построений. У многих людей, постоянно имеющих дело с отвлеченными мыслями, рано или поздно притупляются ощущения внешних чувств. Если они имели несчастье построить гипотезу относительно какой-нибудь вещи внешнего мира, то с этого момента эта вещь для них навсегда пропитана их гипотезой. Это уже не вещь, которую они ощущают, как бы настойчиво она ни давала знать о себе; это маленькая кухня идей, которую они поставили на ее место. Я мало подвержен этой болезни. Удовольствие, которое мне доставляет какая-нибудь теория, не лишает меня свободы суждения о ней. А главное, я способен отдать ей должное, если считаю, что на то есть веские основания, не заставляя моих ощущений говорить то же, что говорю я.
Таким образом, мысли, о которых я только что говорил, не искажали моего зрения. Когда впоследствии я любовался грудью Люсьены, ее нежной кожей и формой и чувствовал, как она трепещет под моей рукой, я, конечно, старался понять, каким образом скрытый разум мог влиять на эти формы тела, проявляться посредством них. Но я не поддавался самогипнозу. Я сознавал, в какой мере придаю им смысл, которого не в состоянии прочесть в них. Я отчетливо различал, где кончается зрительное восприятие вещи и где начинается вера.
Во всей этой внутренней работе меня, по правде сказать, интересует сейчас лишь то, что я подмечаю в ней одну защитную реакцию, извилины которой довольно любопытны. С некоторых пор Люсьена давала мне понять, что «единение тел», каким бы полным и совершенным оно ни было, оставляло ее безоружной перед угрозой нашей разлуки. Обаяние первого «таинства» культа плоти оказывалось, таким образом, поколебленным. Мне давали почувствовать границы власти физической любви. И та самая женщина, которая на своем теле научила меня обретенной ею мистике плоти, теперь сама же поселяла во мне на этот счет сомнения.