Выбрать главу

— Какую?

— Ах, ну боже мой! Что говорится в этих случаях. Мол, они рожают детей и совершенно не понимают, кто у них вырос, и так далее. И намекнула, конечно, что таких отцов, как он, нужно лишать отцовства.

— Да, это разговор, — почему-то с удовольствием отметил Виктор. — И у матери была?

— Была и у матери. Картина не лучше. Тоже новая квартира, новая семья, только, в отличие от папаши, новых детей нет. Мать Кости интеллигентная истеричка, знаешь, такие лица-маски, фальшиво все, за сто верст видно. И улыбка фальшивая, и волосы, и румянец. Вся фальшивая при полном внешнем благородстве. А выдает себя глазами. Бегают глазки и рот подрагивает, боится, чтобы молодого мужа из-под носа не утащили. Сразу скажешь — эта кошка чужое сало съела. Только чужим и питается. На Костю ей плевать. Одно твердит: взрослые дети не должны мешать личной жизни родителей. Радостное ощущение.

Они помолчали. Янка двинула по столу стопку бумаг.

— Ты знаешь, чем сейчас занимаюсь? Пишу отчет, свое впечатление от деятельности притворяшек. Клочков заставил. Садись, говорит, и напиши. Не только то, что видела, но и все мысли свои. И знаешь, какая главная мысль у меня в этом отчете-докладе проведена? — Она победоносно глянула на Виктора.

— Говори, я все равно не догадаюсь, — засмеялся тот.

— Ломала я голову над тем, кто такие притворяшки. И ругала их, и осуждала, а потом пришла к простому выводу: это все обиженные дети. Обиженные, понимаешь?

— Да, конечно, — растерянно сказал Виктор. — Это есть, у них у всех что-то такое случилось…

— Именно! — закричала Янка, и он вздрогнул, услышав в ее голосе знакомый “балдежный” вопль.

— И Костя, и Мари, да и Пуф по-своему обижены на жизнь, это их и толкнуло в секту.

— Да, но мало ли на свете обиженных людей! Не все же подаются к притворяшкам.

— А эти подались! Потому что слабые.

— А как же Танька, а… я?

— Ну вы из любопытства, попробовать.

— А Люся? Янка помолчала.

— Это хорошая душа, — сказала она. — Ущербная, больная, пожалуй, она единственная была на месте. Обреченная, сама себя обрекшая, она все равно куда-нибудь попала бы. Не к притворяшкам, так к кому-нибудь еще. В ней что-то такое было… жалкое и… безнадежное.

Виктор вздохнул и стал торопливо прощаться. Янка крикнула вдогонку:

— А грамоту мою атеистическую у меня выкрали. Вот!

Виктор пожал плечами, но в подробности вникать не стал. Выкрали так выкрали. Что поделаешь.

Через несколько дней после этого разговора Янка позвонила ему домой.

— Иди к телефону, — сказала мать, — там твоя новая обнаружилась. И где ты их набираешь?

Анна Петровна еще не забыла торопливые и неурочные Люсины звонки. Витя взял трубку.

— Витя, их засекли, они продали машину. Но их почему-то только трое. Где остальные, неизвестно. Розыск продолжается, — кричала Янка. — Если хочешь, можешь участвовать, ты ведь их всех в лицо и так вообще знаешь. Но это — на самолете, далеко. Согласен?

— Еще как! — Виктор подобрался. — Куда и когда идти?

Янка назвала адрес и фамилии.

— Бегу, лечу.

— Счастливого пути! Возвращайся скорее, еще сходим в кино.

17

Прошло два — три дня. А может быть, прошла сотня дней? Ведь никто в темно-вишневом “Москвиче” не считал времени. Колеса вращались, машина тряслась, они ехали, ехали бесконечно. Часто останавливались. Все больше на окраинах маленьких городов, во дворах больших темных деревень. Тогда Кара выходил из машины, возле него призраками вырастали бесшумные, — безликие фигуры, слышался неторопливый, неясный говорок, и глядь — уже готова нехитрая трапеза в чистой горнице под присмотром немногословных хозяев. Иногда их принимали в уютной комнатке нового блочного дома. Все равно где, но обязательно их сопровождала молитва, реченная благочестивым Карой или его знакомцем.

Костя диву давался — откуда этот потаенный люд на нашей земле? Сумеречный, мрачный, тяжелый от какой-то непроявленной думы, от невысказанной заботы. Дивился Костя и поеживался от неловкого чувства. Внове все было интересно, но уж как-то дремуче, несовременно, дико. “Затопили нас волны времени, и была наша участь мгновенна”, — говорил себе Костя, отмахиваясь от злых мыслей-вопросиков. Он твердо знал одно: нельзя думать, рассуждать, анализировать. Рухнет вера под ударами логики. А его могла спасти только вера, лишь она вела к трансу. К самому высокому и чистому состоянию души человека, властвующего над собой.

Нельзя думать — об этом знал и Пуф, которого Кара теперь упрямо называл Станиславом. Пуф тоже отгораживался от действительности, но по-своему дурачился и кривлялся. Его черные глазки любознательно и насмешливо сверлили знакомых Кары, возникавших из небытия и растворявшихся в вечерних и утренних туманах. Черные платки, темные одежды, бледные лица, в глазах — смирение, ожидание, тревога. Сектанты раздражали Пуфа. Фальшивые они какие-то, говорил он себе. И тут же возражал: “А кто не фальшив? Я, Маримон-да, Худо? И мы фальшивы, и милиционер на перекрестке фальшив, и солнце лжет, и правды нет в природе. Весь мир — это гигантская показуха, — говорил себе Пуф, — и каждому в нем грезится видимость явления, и никто не знает сути, истины. А раз истины нет, остается игра”.

Довольный своей находчивостью, Пуф устраивался на плече Маримонды и сладко засыпал под ритмичную раскачку машины.

Мария, сжатая на заднем сиденье Йогом и Пуфом, находилась в состоянии тихого хмельного оцепенения. Она почти ничего не замечала вокруг. Дорога несла ее, безучастную, равнодушную, с прикрытыми глазами и неясной ухмылочкой на губах.

Дорога несла всех притворяшек в темное, опасное будущее.

Дорога была огромной, необъятной, бесконечной. Она становилась шире или уже, меняла покрытие — на смену асфальту приходила твердая ледяная кора с выбоинами, — но всегда сохраняла свою удивительную способность нагонять тоскливую дремоту на странствующих и путешествующих. Тем более что двигались они в основном по ночам. Днем отдыхали в избах и комнатах, пропахших ладаном — незнакомым, тревожным для ребят запахом.

Закаты и рассветы встречали в машине. Бывало, ночь движется к концу, а Худо уже намотал километров триста, в заиндевелое окошечко лезет туманное марево, а впереди тянется пустынная зимняя дорога. Изредка рявкнет встречный самосвал. И если б не шум мотора, то уши, наверное, заполнила бы совершеннейшая тишина нарождающегося дня.

Горячим дыханием Пуф протаивал в боковом стекле автомашины окошечко для обозрения.

Если смотреть в него, то вдали видна только темная полоса слабо заснеженного леса. Постепенно светлеет край неба, сияющая полоса расплывается, мир становится розовым, синим, серым. От сугробов ложатся длинные тени, поверхность снега вспыхивает лихорадочным румянцем, искрится, дробит мягкий утренний свет миллиардами зайчиков. В глаза ударяет мгновенный мишурный блеск. Но только мгновение длится вспышка — солнце быстро перепряталось из-под края земли за плотную, тяжелую пелену зимних облаков. Начинался серый зимний день. Серый, ровный, тоскливый.

Пуф вздыхает, отворачивается от окна и обращает внимание внутрь машины. Сталкивается с тяжелым, напряженным взглядом Кары. Смыкает веки, притворяется спящим. Ему есть отчего спать. Вчера было выпито — сегодня похмелье. А на злобного Кару смотреть мало удовольствия… Зол Кара. Зол неистребимой злостью. На себя зол, что проморгал, проворонил такой легкий вариант настоящей жизни. Зол на помешавших ему людей.

В большом и тягостном раздумье наставник. Сорвалось начинание, нужно придумывать что-то другое. Не вышла суперсекта — создадим школу апостолов. Превратим притворяшек в носителей истинного знания… Эх, и надоело!

Снова начинать сначала? Который раз? И силы не те, и годы, да, пожалуй, и не получится. Нет, нужно кончать. Ставка на смерть. Только так появится хоть какой-то шанс на жизнь. Вспыхнуть факелом и уйти. Или — вспыхнуть и остаться? Так или иначе — нужен огонь. Чтоб пожар пошел на всю страну. Взрыв и жертвы. Тогда только заговорят, закопошатся. Тогда возникнет легенда и станет жить, обрастая подробностями, слух о новой религии. И он, Кара, огненный старец, будет героем этой легенды. Возродить самый известный, самый простой способ очищения. Костер, костерик, кострище… А может, и не костер…