Выбрать главу

Маша вошла. Они оказались в мастерской художника. Традиционные запахи избы начисто забивались мощным древесным духом. Красный угол горницы занимал сложный, со множеством приспособлений столярный верстак. Все здесь выдавало присутствие мастера: резная рама для фотографий, часы-теремок — в корпусе ручной работы, изящная деревянная решетка городского типа, отделявшая комнату от половины, где разместилась печь. С потолка свешивались поделки — деревянные петухи, медведи, олени. За верстаком сидел добрый, не очень старый гном с бородой лопатой и тесемкой вокруг копны рыжеватых волос. Возле него приспособились две маленькие девчушки, которые сразу же отложили стамески и, чуть открыв рты, уставились на гостью.

“Сказка, — подумала Маша, — просто сказка!” Ей стало легко и свободно. Тут же обнаружилась и фея. У нее были приветливые лучики вокруг глаз и проворные руки. Когда же родители близнецов заговорили, Машина музыкальная душа сладко дрогнула. Они звенели одинаковыми высокими переливчатыми голосами.

— Родители у нас как спелись двадцать лет назад, так до сих пор на одной ноте выступают, — снисходительно пробасил Коля. В его голосе были ласка и покровительство. Он, видно, очень гордился недавно приобретенными низкими обертонами.

— Шелапут! — звонко и не сердито сказал гном.

Звали его Михаил Яковлевич, и глаза у него были синие, сыновьи. Работы Михаила Яковлевича показывали, что он пробовал себя во многих творческих направлениях. Маша разглядела крохотную статуэтку балерины, деревянный бюст знаменитой космонавтки, полуабстрактную композицию из корней. Дух Эрзя и Коненкова витал над стареньким, потемневшим от времени верстаком. Мастер тотчас вручил москвичке подарок — крохотный скульптурный портрет сыновей в виде сросшихся боровичков. Маша прицепила сувенир на ворот кофты.

Затеялся разговор, похожий на песню. Как-то все выступали в лад, к месту, не нарушая общего негромкого веселья.

Прелесть общения состояла в неторопливости, в долгих, заполненных спокойным раздумьем паузах, в каких-то округлых фразах. Потом Маша не могла вспомнить ни единого слова, они вроде бы и не говорили, хотя сказано было много. Главное же заключалось в том, что разговор вершился при большой душевной согласованности. Это поразило Машу. Двое взрослых сыновей и маленькие девочки, по ее мнению, должны были перевернуть дом, создать атмосферу шумную, а может, и драчливую. Маша вспоминала своих московских друзей-притворяшек, их истеричную, нетерпеливую взволнованность при встречах. Бесконечные, нервно выкуриваемые сигареты, льющаяся река кофе, которое уже никого не взбадривало, так как все давно находились на пределе нервного напряжения. Резкие слова, рваные мысли, скоропалительные эффектные суждения — все это было тревожно и, главное, вредно. От этих общений болела голова, опустошалась душа. А Кара? Маша передернулась от одной мысли о проповеднике.

Здесь же был мир, деятельный и добрый. Делали то же, что и везде, но получалось иначе. Незаметно появился столик с закуской: квашеная капуста с яблоками в расписном ушате, рассыпчатый свежий творог, красная рыба, отварное холодное мясо, огурцы и неизменная самогонка, прозрачная и пряная. Разговор пошел быстрее, но не сменил окраски. Хозяева расспросили Машу о житье-бытье, но, заметив ее подавленность, переменили тему разговора. Удивительную воспитанность подметила Маша: пока говорил один, хоть самый маленький, его никто не перебивал. И, даже замолкнув, говорящий располагал дополнительным временем, все как бы ожидали, не добавит ли еще что-нибудь. Такая протяжная манера беседы создавала значительность и степенность. Одновременно каждый чувствовал себя как бы наедине со своими мыслями.

— Мне не хватает инструмента для работы, — сказал Михаил Яковлевич. — Говорят, в Москве есть ручные электрические шлифовалки. Вот бы достать такую, то-то б заблестели мои безделушки!

— Я не разбираюсь в таких вещах, — сказала Маша, — но узнать можно. Правда, когда я теперь попаду в Москву…

Они помолчали, и фея подложила гостье аппетитный кусок пирога с грибами.

— Не люблю я блеск на твоих поделках, — сказала она, — глаза слепит, а работы не видно.

Снова пауза. Все выпили и закусили. Танька хихикнула; Лена поперхнулась квасом; Юра хрустнул огурцом.

— Путаешь, мать, — ответил Михаил Яковлевич, — блеск идет от лака. Я и сам лак не люблю. Дешевка. А вот глянец, который от шлифовки образуется, совсем иное дело. Он дереву прозрачность придает, глубину. В правильно отшлифованное дерево можно смотреться, как в чистое озеро. Там дно видно.

Маша чуть захмелела. Кожа на лице набрякла, а плечи стали легкими.

— Какая чудесная самогонка! — восхитилась она. — Лучше водки.

Хозяева с любопытством посмотрели на нее.

— А это и есть водка, — помолчав, улыбнулся Коля. — Только наша мать секрет знает, как из нее царский напиток готовить.

“Хорошо-то как, хорошо! — говорила себе Маша. — Какие симпатичные люди! Сами по себе симпатичные, не для других, для себя. И это сразу видно. В Москве тоже есть, но там много напоказ: кому-то свое обаяние нужно продемонстрировать. Там симпатичность либо надуманная, либо слабенькая, сразу исчезает, если что не так”.

Засиделись. Вскоре девочки ушли спать, а взрослые продолжали незамысловатые разговоры. Постепенно Маша разошлась и рассказала о своей работе. Она была лаборанткой в химическом институте и дело свое знала. Родители и сыновья слушали с ласковым вниманием. Перед такими людьми хотелось говорить много и ярко. Это были родные души.

Как-то так получилось, что ее оставили ночевать. Дом и вправду оказался большим — четыре комнаты да еще огромная печь посередине, на которой спали Таня и Лена.

Маше постелили на узенькой железной кроватке, видимо детской, так как ноги ее сразу уперлись в холодные тонкие прутья. “Я сама не знала, чего хотела, а ведь мне немного надо, — думала она, натянув одеяло до подбородка, — ласковое слово и покой”.

Маша слушала движение холодного ветра за маленькими промерзшими стеклами окна и упивалась безмятежной уверенностью в том, что ею наконец обретен настоящий приют. “Все устроится, все устроится, — говорила она себе. — Главное найдено: я у родных людей, они мне помогут, от них недалек путь домой, к маме”.

Кажется, Маша сказала это слово громко, вслух, и, прозвучав в ночи, оно точно сорвало с ее души запоры. Все пережитое в последние недели рухнуло. Освобождение пришло к ней вместе с обильными тихими слезами Она плакала о себе, о любви, о мечтах.

Кто-то погладил ее по лбу. Маша ощутила горячую сухую руку доброй феи.

— Не плачь, не плачь, дочка! — сочувственно шептала почти неразличимая в темноте хозяйка. — Жизнь прожить, говорят, не поле перейти. Главное — захотеть нормально жить. Видишь, какая у нас сейчас семья ладная. А ведь не всегда так было, не сразу получилось. И у тебя наладится. Ты, главное, верь, что наладится…

Маша уткнулась лицом в эти добрые малознакомые руки и заплакала, уже не сдерживаясь, от всего сердца, из глубин своей измученной души. Фея шептала и шептала какие-то очень обычные слова утешения, и они были к месту, они уплывали вместе с Машиными слезами, освобождая женщину от страха и тревоги.

Потом, когда хозяйка ушла, Маша долго не спала и строила разные великолепные планы будущей жизни. А что? Она химик, ее специальность вон как нужна здесь, на севере. Устроиться легко, можно вообще поселиться в этих краях с матерью. Навсегда. И тихо жить. Тихо, вот в чем дело.

И, уже засыпая, представила, как пошлет завтра одного, а может, и двух близнецов за своими вещами и больше никогда не увидит Худо, Кару да и остальных. Никогда. Хорошее слово — никогда.

19

После бегства Маримонды Худо продал в какой-то деревне уже окончательно непригодный для здешней зимней дороги “Москвич”. Они сидели втроем за столом и смотрели, как вспотевший от нежданно привалившего ему счастья казначей отсчитывал деньги руками в седых волосиках.

— Очень удобно для общины, — объяснял старик, — а то летом трудно без своего транспорта.

“Не для общины стараешься, — решил Станислав. — Сам ездить будешь, по своей потребности”.