Так проходит лето, а когда подступит зима с ее морозами и метелями, спрячется Аннеле в самом укромном уголке избы, и всего у нее вдоволь — раскинет она золотую ткань своей фантазии и окутывает ею весь мир.
Но настает однажды темное утро, просыпается Аннеле, хочет открыть глаза и не может — залепил их кто-то воском, накинул путы на руки, на ноги. Напрягается она, открывает глаза и видит: во всех углах притаилась черная тьма, и лезут из нее Дон-Жуан со своим длинным пером, Лепорелло, донна Эльвира и кто-то еще, целая толпа, так что в глазах рябит, проскальзывают друг через друга, словно тени облаков, вытягиваются в тонкие нити, а лица их надуваются, как шары, и вот уже страшные чудища наступают на нее, давят на глаза, на самые веки, как колоды наваливаются на грудь, жарко дыша, так что теснит дыхание. «Мама, мама!» — только успевает вскрикнуть Аннеле, и непонятно откуда доносится до нее голос матери, которая из тумана протягивает к ней руки, и больше не помнит она ничего.
Долго еще одолевают Аннеле образы, черными и длинными лабиринтами хотят заманить в свое царство теней, и лишь после долгих недель блужданий память по тонкой шелковой нити выводит ее обратно на свет.
И снова поют скворцы, снова Юрьев день, и батраки собираются в путь — начинать новую жизнь.
БЕРЕЗОВЫЕ ГОРЫ
С таким же восторгом и беспокойством, с таким же предвкушением тайной радости, как и год назад, спозаранку качалась Аннеле в беспокойных волнах этого дня, словно камышинка в стремительном потоке. Повозка стоит посреди двора. Грузят пожитки. Коровы мычат, овцы блеют, ветер завывает и треплет Калтыни. Стоят они у самой северной оконечности леса. Но как ни треплет, с места сдвинуть не может. Так и оставаться им тут на веки вечные, так и покинут их тут, а вот Аннеле улетит, словно певчий дрозд: то на груше свистел-заливался, глянь, уж вспорхнул и — в лесу.
Скорее бы уж, скорее! Но утро нынче так тянется, столько всякого случилось, что и на неделю хватило бы! Сколько раз доставалось Аннеле, что вертится у взрослых под ногами, сколько раз она плакала и снова радовалась, сколько раз ее бранили и снова голубили, пока не настал, наконец, тот самый миг, когда скарб уложен и отъезжающие, утирая слезы, прощаются с теми, кто остается. Аннеле не плачет. «Не жалко расставаться?» — спрашивают ее. Она мотает головой. Она не знает, что значит расставаться.
Ножками в небо смотрит стол, привязанный на самом верху отцовского воза. Это место дня Аннеле. И сидит она там, как в носилках с пологом из небесно-голубого шелка, разукрашенного белыми розами облаков. Липкие, распускающиеся ветки гладят ее щеки, как и год назад, и кукует кукушка: «Ку-ку! Ку-да?»
— В другие места, в другие места!
— Ку-ку! Ку-да? В какие места?
— Солнцу навстречу, солнцу навстречу!
Лес, в котором ветер пел свою песню, остался позади. Едет Аннеле и тоже поет бесконечную песню. Едет и едет. Вдруг воз начинает раскачиваться — вот-вот опрокинется. Ей становится страшно. Где она тогда окажется? Снизу выныривает голова отца.
— Ну, ну, держись, дочка! С горы съезжаем. Тут я, рядом.
— Далеко еще ехать?
— Совсем уж приехали, скоро.
И снова под уклон, потом по залитой солнцем долине, снова в гору — и вот они, Авоты, прямиком во двор!
Посреди двора стоит маленькая сгорбленная старушка — встречает их. Это бабушка Аннеле, мать отца, которую иначе и не называют, как матушкой Авот. Первое, что она произносит: «Там, наверху, и есть твоя Аннеле?»
— Она и есть, — отвечает отец, снимая Аннеле с воза.
Бабушка берет Аннеле за руку и уж больше не отпускает.
— Пошли-ка в избу, может, что в моем поставце для тебя и найдется.