— Нет, — продолжала она, — я решительно отказываюсь и дальше быть покорной служанкой ваших чудачеств. Если бы у вас была ко мне не скажу любовь — этого я бы вам не позволила, — но дружеская привязанность, вы, зная, что петь для меня значит жить, сами не пожелали бы более отнимать у меня то, что мне так же необходимо, как дыхание. Под тем предлогом, что вы ревниво обожаете мой голос, вы становитесь между мною и моей мечтой, вы отнимаете у меня эту возвышенную радость — растрогать Париж, заставить эту мировую душу разделить трепет моей души. У вас у самого есть странности, тем более вам надо понимать причуды других. Если угодно, моя причуда в том, что мне нужны полные залы, необходима публика, вдохновенно отзывающаяся на движения моего сердца, на все, что меня волнует, все, что переполняет мою душу. Не вижу, почему я должна приносить свои фантазии в жертву вашим. У вас нет никаких прав на меня. Я свободна и буду петь там, где мне заблагорассудится.
Рот лорда Драммонда дрогнул — такая судорога, должно быть, пробежала по лицу Отелло, когда Яго сказал ему, что Дездемона любит Кассио.
— Так это объявление войны? — пробормотал он.
— Войны? Что ж, пусть так, если вам угодно называть это войной.
— А как же наш договор?
— Ваша безумная дилетантская мечта поначалу тронула и очаровала меня как артистку. Вы полюбили мой голос так же ревниво, как я люблю искусство. Это сходство мне понравилось, и какое-то время я уступала тому, что мне представлялось своеобразным проявлением высокой одержимости. Но потом я заметила, что это скорее эгоизм пресыщенного человека, и тогда я взбунтовалась!
— И вы будете петь публично?
— Да, разумеется!
— Вопреки всем моим мольбам?
— Вопреки любым мольбам.
— Я не допущу этого.
Олимпия поглядела на него в упор:
— Вы собираетесь заплатить всем театрам так, как подкупили Итальянскую оперу, чтобы никто не давал мне ангажемента? На это вашего состояния не хватит!
— Еще не знаю, что я сделаю, — сказал лорд Драммонд, — но петь публично я вам не позволю.
— Будете меня освистывать?
Лорд Драммонд не ответил.
— Вы упомянули о нашем договоре, — продолжала Олимпия с возрастающей горячностью, — ну, так скажите еще, что потребуете у меня назад пятьдесят тысяч франков, которые были преподнесены вами в дар мне. Хотите получить их обратно?
Он замотал головой, всем своим видом выражая самое категорическое отрицание. Но она, гордая и разгневанная, бросилась к секретеру, открыла его, вынула пачку кредитных билетов и протянула их лорду Драммонду:
— Вот ваши пятьдесят тысяч!
И так как он их не взял, она бросила пачку на стол:
— Вы удивлены? Знайте же, что я получила ангажемент в Венеции на весь будущий сезон и настояла, чтобы мне заплатили вперед. Слава Богу, я могу рассчитаться с вами и ничего больше вам не должна.
Лорд Драммонд застыл, уничтоженный, бледный как смерть. Этот предмет его страсти, столь драгоценный, что он дорожил им более чем самой жизнью, готов был ускользнуть от него!
— Да, — продолжала Олимпия, — я женщина беспечная и расточительная, я не умею считать деньги, не умею отказывать, когда меня просят о помощи, деньги протекают у меня между пальцами как вода. Однажды, когда я, слишком безоглядно поддавшись состраданию, забыла своих богатых кредиторов ради несчастных жителей города, опустошенного огнем пожара, мой дворец чуть было не пошел с молотка. Тут-то вы и оказались поблизости, чтобы помешать этому. Я приняла от вас такую услугу, поскольку не думала, что тем самым вы покупаете меня. Однако я была вам признательна и, желая выразить свою благодарность, сначала полушутя уступила вашим странным притязаниям. Но когда я сделала вас своим другом, вы захотели стать моим господином! Вот почему я рву узы, связывающие нас, и возвращаю себе свободу. Заберите обратно ваши деньги, а я возьму назад мою дружбу. Деньги! Если вы полагали, что с их помощью привяжете меня к себе, вы ошиблись. Я никогда не стремилась их иметь — разве лишь затем, чтобы раздавать. Что до меня, я не знаю иного блеска, иной подлинной ценности, кроме искусства, и никогда, нигде я не буду так горда, как в маленькой чердачной комнатушке, где можно петь как вольная птица.
Она умолкла. Столько убежденности и непреклонной твердости было в ее речи, что лорд Драммонд понял: подобную решимость ничто не в силах поколебать, об эту броню разобьется все, быть может, исключая одно лишь искусство — то самое искусство, что отнимало у него его счастье.
— Стало быть, — сказал он, — мое преступление состоит в том, что я боготворил вас? Как можете вы, артистка, укорять меня за то, что я чувствую прелесть искусства настолько остро, чтобы влюбиться в голос так, как иные влюбляются в женщину, что к душе, выраженной в божественном пении, я воспылал такой же ревнивой страстью, какую другие питают к телу возлюбленной?