Выбрать главу

И вот Самуил и Олимпия оказались лицом к лицу.

Самуил, также пораженный видом певицы, хоть и не выразил своего изумления ни единым словом, был, может быть, взволнован не меньше Юлиуса.

Когда его взгляд скрестился со взглядом актрисы, этот железный человек вздрогнул.

Суровая и бесстрастная, Олимпия кивнула ему, не произнеся ни звука.

Но Самуил, не зная почему, почувствовал, что взгляд, брошенный ею, больно ранил его.

Что было в этом взгляде? Высокомерие прославленной, всеми обожаемой артистки, мимоходом уничтожающей своим презрением безвестного, затерянного в толпе человека? Или ненависть обесчещенной женщины, чья жизнь разбита? Разумеется, если Олимпия была Христианой, она только так и должна была смотреть на Самуила. Но откуда робкое, нежное дитя могло бы взять столько силы и дерзости? Нет, это не Христиана. Самуил мог не тревожиться. Сама надменность этой женщины была порукой тому, что ему нечего опасаться.

Именно твердость вызова, мимоходом брошенного ему, должна была успокоить Самуила. И она его успокоила.

Вошел лакей и объявил, что кушать подано.

Лорд Драммонд предложил Олимпии руку, и все направились в столовую.

— Я вел себя как безумец, не правда ли? — шепнул Юлиус Самуилу.

— Черт возьми, у меня было поначалу то же впечатление, что у тебя, — отвечал Самуил. — Но сходство проверки не выдерживает.

— Увы! — вздохнул Юлиус.

И по приглашению лорда Драммонда он уселся за стол справа от Олимпии.

Вначале разговор был общим. За первым блюдом говорили преимущественно о политике. Предметом беседы стали формы государственного правления, и англичане пустились в пространные пылкие восхваления власти монарха и аристократии в своей стране. Банкир, депутат и адвокат-историк присоединились к этим похвалам, согласившись, что человечеству нечего желать лучшей доли, чем освященное Хартией благосостояние нескольких тысяч избранных, основанное на нищете всех остальных. Однако, по мнению этих половинчатых революционеров, отныне богатство и способности также должны стать пропуском в круг привилегированных, так что понятие аристократизма должно быть самым решительным образом расширено за счет включения в него буржуазии.

Самуил Гельб в своей обычной насмешливой манере принялся дополнять и развивать утверждения этих защитников народа. Да, он готов поклясться, что существуют два класса людей: те, что созданы повелевать, наслаждаться, быть депутатами и министрами, блистать в обществе, занимать почетные места, иметь образование и досуг, и чернь, составляющая самое меньшее три четверти населения, которая самим Провидением приговорена вечно влачить тяжкую ношу, потеть, пресмыкаться в невежестве и терпеть лишения, будучи не более чем навозом, утучняющим ниву процветания других. Он способен признать, что революции имеют некоторый смысл, но при одном только условии: их следствием может стать лишь замена одного министра или даже одного короля другим, но уж никак — не монархии народовластием, ибо недопустимы попытки расширять понятие власти настолько, чтобы вся нация в целом пришла к управлению.

Маленький историк-южанин с живостью кивал в знак согласия.

По сравнению с убожеством подобных разглагольствований ужин особенно поражал блеском и артистическим разнообразием. Живые розы и камелии в больших вазах распространяли свой аромат, изысканные серебряные блюда времен Людовика XV ласкали глаз своей тонкой резьбой. Подсвечники походили на деревца с серебряной листвой, среди которой расцветали огненные цветы. Вскоре под воздействием кушаний и редких вин сотрапезники оживились, беседа стала вольнее, причудливее, натянутость исчезла, и каждый отдался течению своей мысли.

Гамба весело жестикулировал. Он рассказал историю суфлера из Сан Карло, который, однажды увидев его на канате, воспылал желанием научиться тому же и целый год с упрямой неуклонностью возобновлял свои попытки, ломая себя ноги по два-три раза каждый месяц, но ни разу так и не сумев удержать равновесие хотя бы секунду. Несмотря на серьезные физиономии персон, сидящих за столом, Гамба, разгоряченный воспоминаниями, не смог удержаться от проявлений своего дурного вкуса и до того забылся, что даже вскочил на спинку стула с целью изобразить уморительные позы и гримасы несчастного суфлера, шатающегося на канате.

Сотрапезники дружно рассмеялись, и более всего над самим Гамбой.

Что касается Олимпии, то она во все продолжение ужина оставалась сдержанной и серьезной. Всем, кто с ней заговаривал, она отвечала весьма умно, и ее замечания были глубоки. Юлиус мало-помалу стал ощущать, что ее меланхоличная, строгая фация все больше пленяет его. Когда винные пары и легкая беседа возвратили ему присутствие духа, он обратился к ней с восхищением, почти страстно: