Так что из гетто убежать можно было. Но только при условии, что у тебя есть или очень большие деньги, или очень хорошие связи на арийской стороне.
Например, у доктора Хиршфельда были связи, он был крупный ученый. Те, у кого там имелись знакомые, друзья, родственники, могли выйти, и не имея больших денег. А если связей не было, приходилось запастись немалыми деньгами, чтобы снять квартиру. А еще найти человека, который согласился бы приносить еду, и так далее. Это не всегда получалось, бывало и так: ты платил деньги, а хозяин квартиры выдавал тебя немцам или польской полиции. Или тебя шантажировали шмальцовники.
Тем не менее в Варшаве на арийской стороне в 1943 или 1944 году было примерно двенадцать-пятнадцать тысяч евреев. Это известно, потому что именно стольким «Жегота» — организация, которая от имени польского правительства помогала прятавшимся евреям, — выплачивала деньги при посредничестве разных связных. Суммы были маленькие, но тем, кто прятался, хватало, чтобы не умереть с голоду. И даже если спрятавшихся было десять тысяч, все равно это много.
Но из гетто вышло гораздо больше. Очень многие попадались, очень многие. Даже если им удавалось найти жилье, их выслеживали шмальцовники, польская полиция или немцы. И если у человека не было больших денег, чтобы откупиться, его сначала отводили в обычный полицейский участок, а оттуда в гестапо. Хотя был такой участок на Сенной, начальник которого смотрел на это сквозь пальцы, и оттуда можно было выбраться, иногда даже без денег.
— Каков был масштаб вымогательства? Много ли было шмальцовников?
— Что значит «много»? Если перед немецким постом у выхода из гетто стоят человек двести поляков, которые хотят задешево купить одежду, простыни, полотенца — евреи продавали все это за гроши, за мешок картошки, — то достаточно, чтобы в толпе оказалось двое шмальцовников. Ты ведь не знаешь, кто из этих двухсот может тебя выдать. Идешь, а эта пара шмальцовников вытаскивает тебя из колонны: «Что, выходишь, да?» А остальные сто девяносто восемь не реагируют. Все отворачиваются, ничего не видят — точнее, не хотят видеть. Шмальцовник затаскивает тебя в подворотню и отнимает все — или плати ему большие деньги, или отдавай вещи, которые ты вынес на продажу. А если у тебя ничего нет, сдает тебя немцам. Или могло быть иначе: он получает деньги, и хотя сразу тебя не выдает, но уже приметил. Следит за тобой и раз за разом требует очередную дань. Если у него хорошие отношения с немцами, с крипо, то есть Kriminalpolizei[122], он с ними делится, чтобы они закрывали глаза на его делишки.
А когда у еврея, которого «вычислили», заканчиваются деньги, его выдают.
Поэтому что значит: много или немного было шмальцовников? Сосчитать их ведь нельзя. Суды Армии Крайовой многих приговорили к смерти. Но приведены в исполнение были, кажется, только пять приговоров, потому что командир группы, которая должна была проводить экзекуции, заявил, что его ребята не палачи. Говорил: обвиняемых в том, что они выдавали евреев, надо будет судить по всем законам в свободной Польше. Так что сорок с чем-то приговоренных к смерти шмальцовников выжили и, вероятно, так и не понесли наказания. Может, кого-то и осудили, не знаю.
— Но не все требования заповеди нам понятны: скажем, не желай жены ближнего твоего…
— Отстаньте от меня. Это вы ходите в костел, я не хожу, так что кончайте про заповеди.
— Да ладно, уж и пошутить нельзя…
Марек Эдельман был неважного мнения о людях. Он считал человека неудачным созданием со скверным характером — попросту плохим. Бога нет, потому что не может существовать Бог, который допустил трагедию гетто, истребление людей. Ничего там, наверху, нет — там ни светло, ни темно, ни холодно, ни жарко. Есть только великое Ничто. Но жизнь человека надо защищать до последнего, даже наперекор природе.
Я знаю, что Марек Эдельман отвергал Декалог, он просто не верил в Бога — ни в «еврейского», ни в «христианского». И тем не менее в жизни руководствовался основной заповедью: «люби ближнего своего». А вот я, как человек верующий — не важно, что священник, — признаю, что в каждом человеке есть Бог. На самом деле Эдельман любил человека, независимо от того, что о нем думал. Наверняка он бы никогда не признался в этой «любви», поскольку не терпел патетики, высокие слова выводили его из себя. Однако сам всю жизнь боролся за человека и помогал ему, хотя не заблуждался относительно дурных черт человеческой натуры. Я всегда считал его «христианином», хотя доктор Эдельман, услышь он это, наверняка рассвирепел бы и не пожалел, мягко говоря, крепких слов.