Выбрать главу

Власть коммунистической идеи заканчивает свое существование и как фактор мировой политики, и как индивидуальный духовный опыт сотен миллионов людей. Страх отступает. Наступает свобода. Возвращаемся к Богу. Из тупика парадов, салютов и кумачовых полотнищ выруливаем на деполитизированный простор, где в синем небе золотятся маковки церквей и звучит далекий благовест заутреннего звона.

Сказывается усталость от бесконечных социальных экспериментов. Поэтому самыми крепкими, самыми притягательными и популярными становятся идеи возвращения к истокам, возрождения, реставрации. Не так важно, что именно возрождать, главное — не строить заново, не идти в который раз непроторенным путем. Такое общественное настроение понять легко. Другое дело, что вытащенные из прошлого идеалы — начиная от великой и процветающей Российской империи и кончая «неискаженным» марксизмом-ленинизмом — все это соблазн и миф. Точно такой же миф — идиллическое православие, легенда о Святой Руси. Официально-православная Россия не была христианизирована, не была евангелизирована на уровне личного мировоззрения и опыта. Об этом свидетельствовали и Победоносцев, и Розанов, и Соловьев, и даже Чехов: истово верующая Ольга из рассказа «Мужики» со слезным умилением произносила непонятные слова «дондеже» (пока не) и «аще» (если). В примитивной военной монархии, какой являлась Россия, церковь была госучреждением, Главпуром империи, и духовный подвиг отдельных ее служителей не меняет дела.

Идея государственного православия сохранилась в исторической памяти современных консерваторов, и вот уже церкви предлагается занять место КПСС в авангарде борьбы за светлое будущее (М. Антонов). Слово «духовность» со всевозрастающим церковным наполнением звучит с телеэкрана и со страниц газет так же часто и в тех же контекстах, как ранее — «партийность». Появилось кошмарное сокращение РПЦ, подверстывающее Русскую православную церковь к известному политическому ряду. Мне уже приходилось беседовать с молодыми людьми — слава богу, не священнослужителями, а церковными чиновниками, которые сами себя именовали «представителями РПЦ». Свято место пусто не бывает.

Бог — если отвлечься от чисто богословских истолкований — всегда был средоточием высших, непреложных нравственных норм. Но приходится говорить в прошедшем времени — «был». Во всяком случае, таким высшим судией был скорее «Неведомый Бог» давней российской глухомани, чем утонченный и одновременно очень рациональный и удобный Бог нынешних новокрещенцев. Тех, которые бегут в храм кто с партсобрания, кто из театра-студии, кто с националистического митинга, а кто и с эстрадного концерта, где впервые услышал имя Божье под аккомпанемент японского синтезатора.

Может ли свобода от аморализма породить мораль? Ведь теперешняя свобода — это, в сущности, Свобода-2, а Свобода-1 уже состоялась в революцию, когда были опрокинуты религиозные нормы, а их место занял сознательный революционный аморализм — подробно разработанная и официально утвержденная доктрина насилия.

Нарушилась гармония между Домом и Миром. В здоровой, то есть в устоявшейся, культуре долг перед государством и долг перед близкими и самим собою согласуются путем личного религиозного опыта. В Боге примиряются страх перед безличным государственным насилием и желание личной свободы. Свобода, отказавшись от Бога, высвободила страх, уничтоживший ее самое.

Направо пойдешь, налево пойдешь, прямо двинешься… Три дороги, три богатыря, запнувшиеся о камень безбожной свободы. Маяковский, Короленко, Горький. Маяковский сказал революционному аморализму безусловное «да» и своим самоубийством напророчил гибель вождей так называемой ленинской гвардии, изобретателей мясорубки, первыми сгинувших в ее горловине.

Короленко сказал столь же безусловное «нет» и беззвучно исчез в голодной Полтаве, оставшись в школьных хрестоматиях автором трогательных и скучноватых «Детей подземелья». Умнее всех оказался Горький. Авансировав свою моральную безупречность перед нынешними строгими судьями с помощью «Несвоевременных мыслей» (как чуть раньше авансировался перед большевиками с помощью романа «Мать»), Горький принялся строить компромисс. Увы! Поле исторической битвы осталось за ним. Компромисс между людоедской практикой государства и естественным стремлением к мирной домашней жизни создавался по мере того, как расхристанные бойцы революции заменялись аккуратными чиновниками. Этот компромисс, подменивший былую гармонию Дома и Мира, представлял собой устойчивую смесь, составленную из военно-бюрократических традиций, верности приказу, а иногда и слову, из преданности начальству и узкому кругу близких, а также из своеобразных заменителей честности. Каждый, даже самый жестокий и тупой, чиновник хоть раз да за кого-то заступился, хоть раз да возразил начальнику, и не уставал напоминать об этом блистательном факте. Сюда же обычно прибавлялась и элементарная добродетель в семейной жизни. По мере ослабления репрессий (1950 — 1970-годы) сформировался комплекс «лично порядочного человека», с ударением на слове «лично», что подразумевало всеобщую замаранность в непочтенных общественных делах. Личные связи между людьми делались тем сильнее и важнее, чем больше ослабевали политические. Страх из недостойного чувства превратился в уважительную причину политического безразличия. «Почему же вы молчали?» — «А мы боялись!»