Немного охрипшим, словно чужим голосом Камаль произнес:
— Думаю, вы делаете хорошее дело. Хоть я тут и наводил критику. Не знаю, смог бы я когда-нибудь отринуть все привычные представления и, как вы, как другие нищенствующие братья, пойти просить хлеб для бедняков.
Ответ прозвучал отчетливо, ясно, степенно. Ответил Маджар — он сидел на ступе, и его черная фигура вырисовывалась в нескольких шагах, — но, казалось, ответила все прибывавшая, сгущавшаяся тьма, в которой терялись очертания стены.
— Вы такой, какой есть. Зачем хотеть быть другим? Другим можно стать, лишь насилуя свою природу. Какая цель способна оправдать подобное посягательство? И каким он еще будет, этот другой?
— Рассуждая так, можно извинить любое простодушие.
— Вы перетолковываете мои слова, а ведь прекрасно поняли, что я имею в виду.
— Да, понял, — признался Камаль.
И после довольно долгого молчания тихо сказал:
— Люди думают, что ради дела они могут унизить себя, но только принижают само дело, губят его, когда стремятся защитить, принося в жертву свою веру и честь.
Он опять помолчал и лишь потом еле слышно выдохнул:
— Ненавижу, ненавижу благотворительность!
— Благотворительность! Вы думаете, мы потому идем к крестьянам?
— А почему же еще?
Этот крик в полумраке, горестно-изумленный, поразил всех троих, создал атмосферу неловкости, которую никто из них, казалось, не осмеливался нарушить.
И все же голос Маджара зазвучал снова, отдаваясь в пространстве комнаты:
— Мы помогаем будущему появиться на свет. Оно зарождается сегодня, и зарождается там, у феллахов.
— Претворяя в жизнь свои религиозные идеалы, вы ломаете перед крестьянами комедию и надеетесь, что они станут лучше и их эгоизм, безразличие ко всему сами собой рассосутся.
— Наш бог царит в безмолвии. Он не открывает нам сокровенное — ведь мы ему не приятели, — не подсказывает, что хорошо, что плохо. Каждый из нас должен познать это сам, окунувшись в его безмолвие.
Маджар умолк.
Но Камаль с Мартой все еще прислушивались, и их напряженное внимание уже не омывал тусклый свет со стен, оно овевалось ветром с близких полей, в единый миг оживших в таинственном, незримом, непрекращающемся вечернем гуле.
— С ними Бог. Именно они, расплодившись на земле, возвратят миру невинность. Они заселят землю и искупят давно нанесенную ей обиду. Я ведь не только о наших феллахах — я о крестьянах всего мира, лишь малую толику которого мы составляем. Там поднимается человеческая опара, там — плоть, кровь человечества, призванные бороться со злокачественной опухолью, которая образовалась в его теле, подтачивает силы, подвергает человечество смертельной опасности. Или опухоль, назвавшаяся цивилизацией — западной, разумеется, так как другой не существует, — будет удалена, или человечество погибнет. Третьего не дано. Но не нужно думать… Ведь цивилизация, несущая гибель нам, кромсает, пожирает и Запад, который породил ее и теперь отстаивает ее интересы. О, не бойтесь, войны не будет, нам ни к чему пушки, бомбы, да нам их и не раздобыть. Мы побьем их числом, сотрем клеймо, которым они пометили мир. Мы раскинем палатки на площади Согласия, в Гайд-парке, на Бродвее. Мы заново создадим плодородный слой, который даст…
В комнате, продуваемой ветром с полей, раздался грохот, и тут же послышались неуверенные шаги. Марта повернула выключатель. При ярком, режущем глаза свете единственной лампы без абажура, подвешенной к потолку в самой середине, Камаль стоял уже далеко от перевернутого стула, с дрожащими, побелевшими губами, с выражением злобы и мстительности на вытянутом лице, которое как бы сводил на нет его ошеломленный вид. Марта и Маджар могли бы побиться об заклад, что Камаль пробирался к двери — принимая во внимание, где он стоял, куда глядел и куда собирался направить свои стопы, — но свет застал его врасплох и пригвоздил к месту.