Раненых снимали с телег, обмывали, перебинтовывали, подавали спешную помощь — в передней комнате, освещенной множеством свечей, потом уносили на топчаны. Ангелина стояла у повозок, Нанси распоряжалась в палате. Нынче пришло четыре телеги, в каждой по пять раненых, и Ангелина в который раз мысленно ругательски ругала бабушку, что никак не прикажет расширить подъезд: больше двух телег к крыльцу не могли пристать, остальным приходилось ждать в отдалении. Улучив минутку, Ангелина прошла вдоль тех телег, сказала несколько ободряющих слов; сама немного успокоилась, услышав общее: «Ништо, сестрица, мы потерпим… долее терпели!» Но, дойдя до последней телеги, она вдруг услышала такую злобную брань, что едва уши не зажала. И что самое дикое — голос изрыгал проклятия не войне-губительнице, не французу-супостату, не боли своей, даже не докторам и сестрам, заставляющим его бесконечно долго ждать, — это было бы привычно и понятно! — а соседу своему, недвижимо лежащему в той же телеге.
— Ты что разошелся? — возмущенно выкрикнула Ангелина, с отвращением глядя в грубое, бородатое лицо. — Кого клянешь? Постыдился бы!
Черные злые глаза блеснули так, что Ангелина осеклась:
— А ты мне кто — совестить? Почитай, какую уж неделю в пути в телеге этой, а он… он-то все одно балабонит: лодка-самолетка, да лодка-самолетка. А, будь ты неладен! Тут и у Господа Бога терпенье бы лопнуло, коли тебе с утра до ночи в ухо одно и то же бубнят!
Злость Ангелины прошла. Этот бородач был совершенно измучен, находился на пределе сил. Его можно было только пожалеть! Пробормотав что-то успокаивающее, она наклонилась, желая рассмотреть того, кто его так разозлил, — и отшатнулась, когда холодный лунный свет отразился в неподвижных серых глазах, заострил чеканные черты лица. Никита!.. И он мертв!
Понадобилось несколько безумных мгновений, чтобы понять: она ошиблась. Этот юноша не Никита Аргамаков — и он еще жив. Вот именно — еще!
У него было худое, строгое, почти иконописное от изнурения и му́ки лицо, но в размахе бровей и твердых губах чувствовалась скрытая сила, и когда Ангелина вновь осмелилась заглянуть в его глаза, почти обесцветившиеся от боли, она ощутила, как сжалось сердце. Он смотрел словно бы уже из некоей запредельности. Она чувствовала его горячечное дыхание, она слышала этот бессмысленный шепот: «Лодка-самолетка. Лодка-самолетка»… — а взгляд его летел к ней издалека. Из неизмеримого далека! Чудилось, душа этого юноши уже покинула тело, и лишь последний ее отблеск сверкает в глазах.
Такой взгляд Ангелине был знаком. Последний взор жизни! Последнее биение ее!
Ангелина, подобрав юбку, со всех ног бросилась за санитарами. Уже через полчаса, обмытый, обихоженный, с перевязанной грудью и бедром, молодой раненый, чей тихий бред так и не прекращался, был внесен в палату и уложен у окна.
Тяжелая ночь длилась долго, но Ангелина несколько раз улучала мгновение и подбегала к этому топчану, вслушиваясь во все те же слова: «Лодка-самолетка. Лодка-самолетка…»
Яркая луна печально глядела в бессонное, измученное лицо, высвечивая каждую его черточку. Ангелина прижала руку к горлу, где копились слезы. Не затем ли она положила этого незнакомца к окошку, чтобы еще раз поддаться лунному обману, чтобы хоть в воображении вновь увидеть то, незабываемое лицо? Но нет, это был другой, совсем другой человек. И все же Ангелина знала, что ни за что не отдаст его смерти.
Всякое свободное мгновение своих дежурств она теперь проводила рядом с ним, вглядываясь в знакомые черты, слушая все то же тихое бормотание. Бред юноши приобретал все более осязаемые черты. Теперь Ангелина знала, что его «лодка-самолетка» и впрямь имеет вид огромной ладьи с крыльями, плывшей по синим волнам небесного океана. По двадцать человек сидят вдоль бортов, управляя этими крыльями, а вместо паруса над лодкой поднят огромный-преогромный шар, наполненный горячим воздухом. И еще в бреду все чаще звучало название какой-то деревни — Воронцово — и два имени: Ростопчин и Леппих.
Ангелина не знала, кто такой Леппих и где находится Воронцово, однако фамилия всесильного московского губернатора заставила ее насторожиться. Это уже мало походило на безумные видения, и Ангелина решила завтра же привести в госпиталь деда, чтобы и он послушал все эти странные слова, однако внезапно бред прекратился. Наступил кризис. Сутки раненый пролежал пластом, молча, смертельно бледный, с закатившимися глазами, и Ангелина то и дело подносила к его губам зеркальце, пытаясь уловить слабое дыхание.
Лежащие по соседству раненые поглядывали на нее встревоженно и участливо. Кто-то пытался шептать слова ободрения, кто-то молился, кто-то тяжело, сочувственно вздыхал, и только черноглазый бородач, который никак не мог простить причиненного ему бредом беспокойства и того, что «этого губошлепа» положили на самое лучшее место, у окна, не стесняясь, выражал свою радость, что уж завтра-то он займет освободившийся «на воздушке, на солнушке» топчан.
Ангелина едва сдерживалась, чтобы не обрушить на его голову проклятия. Злая тоска брала от этого назойливого, злобного бормотания! Она так старалась смирить неправедную ярость, справиться с собой, но вдруг забыла обо всем на свете, едва не вскрикнув от неожиданности: на ней остановился внимательный взгляд серо-голубых, на диво ясных глаз. Глаз того самого раненого, которого она уже почти оплакала.
Он очнулся! Он пришел в себя! Он вернулся из своего далека! И, вся во власти безмерного, необъяснимого счастья, Ангелина схватила его за руку и, едва пробившись сквозь комок в горле, пробормотала:
— Как тебя зовут?
Будто именно это сейчас было самым главным!
Его звали Меркурий. Потом, позже, когда смерть и впрямь отступилась от него — неохотно, медленно, — Ангелина спросила, почему его назвали в честь римского бога и вестника богов. Меркурий усмехнулся:
— Нет. Мой святой — мученик Меркурий Смоленский, воин. Слыхала о нем?
Ангелина пожала плечами, и тогда Меркурий поведал ей быль о русском ратнике, в одиночку побивавшем несчетные полчища татар, подступавших к Смоленску во времена достопамятные. После одной такой битвы Меркурий нес ночную стражу, но сморил его сон, и как раз в эти роковые минуты подкрались к нему враги, навалились всем скопом и обезглавили. Татары не сомневались, что уж теперь-то путь на Смоленск им открыт. Но пока они упивались предвкушением победы, мертвый Меркурий встал и, держа в руках свою отрубленную голову, двинулся потайной, короткой тропою к городу. Он дошел до ворот, и голова его кровавым языком провещала тревогу, после чего Меркурий безжизненно рухнул наземь. Но защитники смоленские уже пробудились, изготовились к обороне — и столь удачно отбили вражий натиск, что татары надолго зареклись покушаться на Смоленск, где и погребены были святые мощи Меркурия-воина.
Ангелина с внутренней дрожью выслушала эту возвышенно-странную историю и долго потом не могла смирить биения сердца, как будто некие опасные, почти смертельные тайны развернулись пред нею — и не было сил отвести от них взора. Так и во всем облике Меркурия было для нее нечто неотразимо влекущее и вместе с тем отстраняющее — непостижимое, чарующее сочетание, подобное блеску солнца на ледяной глади реки. И в его взгляде Ангелина тоже видела почти мучительное влечение к ней как к женщине — и отрешенное спокойствие схимника, воспретившего себе всякую надежду на счастье.