Сердце билось ровно, не давая ответа.
Жерар-Хаген шел, еле сдерживая восторг. Жизнь казалась желанным подарком, который тебе уже протянули, но ты еще не взял. Сейчас возьмешь. Сейчас… Графский титул, и там, в тумане будущего (продли Господь отцовы годы!..), — герцогская корона. Ликование по поводу Обряда. Здравицы в честь молодого наследника. Рыцарство в ордене Колесованной Рыбы. Помолвка с дочерью маркиза де Мондехара. Невесту юноша ни разу не видел, но это неважно. Невеста, безусловно, прекрасна. Как прекрасен будет турнир в Мондехаре, где наконец удастся блеснуть во всей красе. Он превзойдет отца. Он, Жерар-Хаген Хенингский, Жерар Молниеносный, покорит непокорных и смирит гордых. Осталось чуть-чуть.
Вот и заветная ниша.
О чем (…сладость ладана, тихий хор мальчиков…) думал Душегуб, осталось тайной.
Улыбка, похожая на маску, и все.
Трое остановились возле ниши, где ждал пустой саркофаг с надписью: «Жерар-Хаген из Дома Хенинга». Гордая скромность слов. Жерар-Хаген. Из Дома. Хенинга. Для понимающих — более чем достаточно. Для Всевышнего — тем паче.
И малый Неф над входом в нишу.
Мейстер Филипп передал юноше ларец со статуэткой. Вдруг, будто впервые (…топот копыт: табун несется над рекой…), заметив наследника, низко-низко поклонился. Сдернул берет, отступил к стене. Замер в ожидании: весь смирение, весь благоговейный трепет. Жерар-Хаген посмотрел на отца. Дождался одобрительного кивка, привстал на цыпочки…
Ларец занял в нефе положенное место.
…когда они шли обратно — герцог Густав первый, следом его сын и, завершая процессию, мейстер Филипп, больше не улыбаясь, — тихий хор мальчиков слышали все трое. Высокие, нежные голоса. Низкий гул органа. Благовест звонницы в отдалении: «In te, Domine, speravi»[8]. Ответное эхо в нишах, где стояли саркофаги предков. Эхо в малых нефах, где хранились ларцы, ларцы, ларцы…
Прахом был, златом стану, воссияю народам… «Зерцало Обряда», песнь третья.
Золотые статуэтки Дома Хенинга дремали под крышками.
IV
— А кого же ты считаешь подлинными философами?
— Тех, кто любит усматривать истину.
— Это верно; но как ты это понимаешь?
— К вам посетитель, мейстер!
Филипп ван Асхе поднял голову от книги. Рябой слуга, сутулясь, маялся в дверях. Он всегда робел, заходя в библиотеку хозяина, этот великан по прозвищу Птица Рох. Боялся стеллажей, бумаги, пергамента, чернильницы с пером, панически робел темных значков, коварно скрывающих в себе тайны смысла… Больше Птица Рох не боялся ничего. Восемнадцать лет назад кухарка обнаружила на пороге дома корзину с подкидышем. Мальчик посинел и уже не плакал: лишь вздрагивал от смертной икоты. Мейстер Филипп велел напоить ребенка теплым молоком, потом увеличил жалованье кухарке без объяснения причин. Женщина оказалась понятливой. В церкви св.Сульпиция малышу дали имя Жан-Клод, но, когда он в десять лет задушил бешеную собаку и, гордый, приволок труп домой — хвастаться! — мейстер Филипп назвал его Птицей Рох. Никто из прислуги не знал, что это значит, но прозвище прижилось.
А имя забылось.
— Прогнать? — заботливо спросил Птица Рох, приняв молчание обожаемого хозяина за раздражение.
— Ты спросил: кто?
Мейстер Филипп никого не ждал. После Обряда (…вороны кричат над холмом…) в Хенингском замке, как после любого другого Обряда, Душегубов обычно старались не беспокоить месяц-другой. Традиция. Предрассудок. Впрочем, если кто и обладает бессмертием в нашем бренном мире, так это Господин Предрассудок и его родная сестра. Госпожа Привычка.
— Ага. Хозяин, он сказал: Утис. Разве есть такое имя: Утис?
— Есть. По-древнеэллински: Никто.
— Тогда прогнать? — единожды что-то решив для себя, Птица Рох упорно следовал избранному пути. — Он меня киклопом обозвал… Иди, говорит, киклоп, передай. Можно я ему за киклопа в морду?
— Что «передай»? Он тебе дал что-то?!
— Ага… вот эту гадость…
В лапище Птицы Рох обнаружился рукописный свиток. Довольно объемистый, аккуратно перевязанный лентой. Слуга держал его брезгливо, двумя пальцами, и в то же время с явной опаской, будто свиток готов был оборотиться гадюкой.
— Дай сюда.
Взяв свиток, мейстер Филипп развязал ленту. Долго вглядывался в заглавие: Глаза совсем плохие стали. Или просто память брызнула слезами, застит взор? Боже, как давно… сколько лет прошло…
Иоанн Капуанский, «Directorium vitae humanae».
«Наставленье жизни человеческой».
Латынь. Знакомый почерк переписчика.
— Впусти его… — Мейстер Филипп (…дым костра ест глаза…) помолчал. И вдруг улыбнулся по-настоящему, что с ним случалось крайне редко. Все остальные улыбки не в счет. — Впусти его, киклоп.
Дождался, пока тяжкие шаги Птицы Рох оплывут вниз, воском со свечей. А дверь прикрыть забыл, растяпа… Потом еще обождал. Шаги: на два голоса. Знакомые, гулкие — и легкая поступь. Почти не слышно из-за Птицы. Память идет. Из прошлого — сюда. Боже, как давно…
— Заходи, Мануэль, — сказал Душегуб. — Рад тебя видеть снова.
Человек, вошедший в библиотеку, был одет поверх светского платья в монашеский плащ с капюшоном. Но сразу становилось ясно: он не монах. Сбросить капюшон человек забыл и шагнуть дальше порога тоже забыл. Стоял, смотрел на Филиппа ван Асхе.
Темно-карие глаза.
Цепкий, пристальный взгляд, похожий на ланцет хирурга.
— Что, изменился?
— Да, — кивнул человек, которого назвали Мануэлем. — Стал таким же, как все ваши. Единственная на свете гильдия, которой не нужно иных названий. Просто: Гильдия. И любому понятно. Знаешь, я иногда думаю: чем вы похожи? Разные, но все равно: сразу видно…
— Сразу видно: Душегуб, — спокойно закончил мейстер Филипп. — Раньше, милейший фармациус Мануэль, ты не церемонился в выражениях. Говорил без запинки. Помнится, университет в Саламанке частенько трясся от твоего острого язычка. Стареешь, дорогой Мануэль. Или прикажешь величать тебя: дон Мануэль? Идальго де ла Ита?
— Не прикажу, — Мануэль по-прежнему стоял у порога. — Я больше не идальго. Я — скромный белен[9] обители цистерцианцев, что в окрестностях Хенинга. В скором времени приму постриг.
— Ты решился покинуть мир? Принять устав Цистерциума?!
Филипп ван Асхе встал. Мануэля де ла Ита он не видел со дня окончания Саламанкского университета, где мейстер Филипп учился на теологическом факультете, а сам Мануэль — на медицинском. В будущем придворный фармациус Фернандо Кастильского, жизнелюб и острослов Мануэль был первым в учебе и первым на проказы. Знаток трудов Авиценны и Аверроэса, гуляка и бражник, составитель уникальных снадобий, слегка алхимик, почти колдун, завсегдатай местных лупанариев[10], где веселые девицы были от него без ума, — о да, Саламанка надолго запомнила Гранда Мануэлито!
— Тебя там тоже запомнили, — кивнул Мануэль, и мейстер Филипп понял, что последние слова произнес вслух. — Бунтарь и реформатор, ты едва не обрел костер вместо степени магистра. Чего стоил один твой тезис на защите квадривиума: «Если бы Всевышнего не существовало, его стоило бы создать!» Помнится, «псы Господни»[11] слюной изошли… А ты предложил им отправить твой диссертат в Авиньон: пусть Его Святейшество решает. Я к тому времени вернулся в Кастилию. Пытался позже справиться о тебе: впустую. Одни говорили, что тебя бросили в застенки, другие — что ты бежал…
11
Имеются в виду монахи-доминиканцы, в чьем ведении была инквизиция. Сами монахи слово «Dominicanus» предпочитали читать, как «Domini canus», то есть «Псы Господни».