Выбрать главу

«Он» жив! Издалека он наблюдает за делом рук своих. Он прибывает! Спеванкевич-Мститель возвращается на родину! И вот великий старец объявляется в столице. Он станет перед народом и скажет: «Я прибыл! Судите Спеванкевича — растратчика, но послушайте, что скажет вам Рудольф Понтиус…»

Рудольф Понтиус!

Миллиардер, космополит, свинцовый и оловянный король, владелец островов и плантаций, сотен банков и тысячи пароходов, гениальный финансист, перед которым трепещет мир… Рудольф Понтиус из Сан-Франциско и одновременно из Сиднея, Лондона, Буэнос-Айреса, Бомбея… Тот самый… В концерне, носящем его имя, прежние польские правительства не раз клянчили у директоров пустяковый стомиллионный заем, клянчили не раз, но тщетно. Рудольф Понтиус! Повелитель вселенной!.. Это он! Он! Он кассир Спеванкевич! Урра!

Его речь будет краткой.

«Я похитил в самом грабительском из всех банков — столько-то и столько-то, — чтоб выразить свой протест против преступлений старого строя. Я распорядился этим капиталом сам, никого не беря в советники, кроме собственной совести. Трудом своей жизни я приумножил его более чем тысячекратно, и теперь я отдаю своему народу — все. Берите — вот миллиард долларов!»

В течение недель он так сжился со своим великим предприятием, что считал его делом верным, едва ли не совершившимся. Опираясь на базу в несколько сотен тысяч долларов и оперируя на просторах мирового рынка, он, Спеванкевич, в силу свойственных ему незаурядных финансовых способностей явит собой единственный в своем роде творческий гений. Это было очевидно. А теперь…

Теперь марш домой, в свою конуру с видом на стену… А завтра — в кассу, считать чужие деньги. И так день за днем, до самой смерти. Довольно! Хватит! Кому хорохориться? Кому этот мир губить? Марш в конуру! Ату его, идиота, труса, ату его, Спеванкевича-Мстителя!

Спеванкевич втянул голову в плечи и помчался домой, как настеганный. Он до такой степени пал духом, что решил, отказавшись от своего предприятия, немедленно остепениться и заняться в первую очередь детьми, в особенности четырнадцатилетним Дидеком и семнадцатилетней Цецилькой. Отданные всецело под опеку матери, оба дойдут вскоре, если он их не спасет, или до полного отупения, или до сумасшествия. Дальше;.. Он возобновит систематические занятия английским языком… Дальше… Еще сегодня он набросает сценарий фильма, взяв за основу свои недавние приключения: Медвежатница, Квазимодо, «дядюшка» — сущий кладезь идей, ну и наконец он, Спеванкевич… Он уже подыскивал название для своего шедевра. Самого себя он уже умертвил. Не осталось ничего — одно только отчаяние…

Он застонал.

…Хорошо, ах как хорошо представлял он себе это свое возвращение домой… Когда, скажем, еще в эпоху своих карточных увлечений, раз в двадцатый проигравшись в пух и прах, брел он домой на рассвете… Или когда, проблуждав долгие часы по городу и насладившись своими не ведающими границ мечтами, он спускался внезапно с небес на землю где-нибудь на углу Панской улицы… Когда, добывав на каком-нибудь ошеломляющем фильме, послушав концерт Бетховена, он устремлялся из зала в вихре высочайших надежд… Когда притащившись из опустевшей, заплеванной пивной, не пьяный и не трезвый, кляня последними словами свою судьбу, звонил у ворот…

Нет такого угла, где б он мог преклонить голову, нет никого на свете, кому бы мог он пожаловаться, кто понял бы его, прижал к груди… И эта безнадежная пустыня скуки, отравляющая его своими гадкими вонючими испарениями каждую минуту, с каждым вздохом… И это отвращение к самому себе, к своему собственному существованию и зависть-ненависть ко всему живому…

Сознавая, бывало, что через пять минут он неизбежно очутится у ворот, он начинал плакать где-нибудь посреди Панской улицы. А улица была темная и пустынная. Слезы жгли до боли, разъедали глаза, как кислота. Он всхлипывал, плакал тихо-тихо, и вдруг из глубины истерзанной души вырывался стон. Горло сжималось, короткими редкими глотками он хватал с усилием воздух — и разражался наконец страшными рыданиями, безоружный в своем горе, не стыдясь никого и ничего. Улица была пустынна и безжалостна… Но случилось однажды, что во время одного такого возвращения, когда он рыдал в диком отчаянии, из ворот вылез дворник, ветхий дед, и принялся его утешать, доброжелательно и ворчливо, по-отечески, смешно и вместе с тем мудро. Спеванкевич стоял и смиренно слушал, с безграничной благодарностью, беззвучно всхлипывая, успокаиваясь, как ребенок. В эту минуту дворник-бедняк был для него единственным человеком на свете, ангелом, ниспосланным небесами, вестником лучшего будущего. Спеванкевичу запала в сердце такая доброта, он захотел осчастливить старика и решил даже определить ему небольшое пожизненное пособие, но больше его уже не видел, потому что старательно обходил этот квартал, отчасти из стыда, отчасти опасаясь, и не без оснований, что может чем-то умалить великий смысл той встречи. И в самом деле: если тебя утешил ангел, не следует уповать на повторение столь поразительного чуда. И ангел сумел это оценить.