В эту самую минуту в сумраке и в тишине послышалась похожая на вздох мелодия, исполненная очарования и невыразимой печали. Голос непонятного инструмента то рассыпался вереницей трепещущих звуков, то дрожал тоской, то жаловался, как скрипка, издавая один прозрачный длительный стон и пронизывая душу сиянием… Инструмент перешел на низкие ноты и запел вдруг, словно человек, — умилительно, трогательно… Еще два-три раза дрогнула одна-единственная струна, которая, точно ключ, отворила что-то, и мелодия упала в таинственную глубь, повторяя все ту же музыкальную фразу, только тише, пока не замерла на неуловимом ропоте.
Спеванкевич, крепко ухватясь за свой сук, оглянулся украдкой. Он точно стряхнул с себя сон, не в силах понять, куда его забросила судьба. Музыка оборвалась, оставив неутолимое желание слушать еще и еще, слушать вечно… Но если уж ей не суждено повториться, значит, должно произойти нечто новое, неведомое, зато вне всяких сомнений вполне реальное… За спиной кассира, близко, послышался звучный мужской голос:
— Это из этюда Паганини… В этой мелодии неодолимая сила. Паганини тоже был одним из великих посвященных.
— Умоляю вас, сыграйте еще. Я в ужасном состоянии, мне необходимо…
— Нельзя! Это слишком сильное средство, в особенности если принять во внимание состояние ваших нервов, о котором вы упоминали.
— Причем тут нервы, душа жаждет…
— Пусть даже душа, если вы придаете значение подобным словам. Но я решительно отказываюсь. Силой заклятья злоупотреблять нельзя!
Кассир слез с тачки. На его лице было написано страдание. Но человек с мандолиной стоял на своем. Это возмутило Спеванкевича, тем более что, застигнутый с веревкой в руках, он ощущал ужасный стыд. Незнакомец, разумеется, все понял:
— В мои правила не входит вмешиваться в личные дела, которые каждый решает по зрелом размышлении, но мне сразу стало ясно, что вы до конца всего не обдумали. Я предотвратил всего лишь трагическое недоразумение, весьма, впрочем, забавное. Если ошибся, в чем, однако, сильно сомневаюсь, то прошу прощения и ухожу с миром.
— Ради всего святого… Не покидайте меня в несчастье!
— Что ж, у меня есть еще с полчаса времени. Чем могу служить?
— Ах, сам не знаю, не знаю… не знаю я ничего!
— Точно так же может сказать о себе всякий рассудительный человек. Вы думаете, знаю что-нибудь я?
— Не знаю, что вы знаете, но мне сейчас так страшно…
— Это пройдет, вы просто боитесь того, что минуту назад могло случиться…
— Нет, нет!..
— Значит, вы боитесь, что если я вас покину, вы попытаетесь снова… Не советую… Хотя бы потому, что с этой веревки вы сразу сорветесь, а это, прошу мне верить, не слишком приятно.
— Вы говорите, сорвусь?! — крикнул кассир громче, чем это было необходимо, и радостно оживился.
Незнакомец взял веревку за оба конца и дернул. С ветки дождем посыпались лепестки. Веревка, подгнившая и во многих местах надвязанная, мгновенно лопнула.
— Ваше предприятие, хоть и подготовленное, обречено на провал, поскольку провидение воспротивилось.
— Провидение… Но ведь если хорошенько подумать, так другого выхода у меня нет. Вот я и боюсь… И еще как боюсь! Попробовал бы кто измерить мой страх…
— Страхи бывают разные. В эллинском мире существовали два понятия: «Деймос», или боязнь, и «Фобос», или ужас. Который из двух вас больше терзает?
— Не знаю! Не знаю — и тот, и этот, и еще сотни других! Мучают меня все страхи, какие существуют!
— Ладно, тогда слушайте…
Тихо, словно пчела, зажужжала мандолина и повела то замирающую, то оживающую мелодию, полную внезапных переходов, взлетов, умолчаний, вздохов и даже как бы улыбок. У Спеванкевича на глаза навернулись слезы, с удивлением он обнаружил, что сумерки светлеют, далекие предметы выступают из мрака. Он увидел опять ивы над прудами, лес, дома в отдалении. В черноте парка разверзлись глубины, он отчетливо различал стволы и сучья деревьев, листья… Точно вдруг вернулся бледный день, и в его прозрачном свете он узнал музы канта… Человек из вагона, длинноногий персонаж из романа Диккенса, ясновидец — автор предостережения, тот самый, который велел ему бежать через Блоне…