Роберт поднял брови.
– Я не хочу сказать – в у з к у ю полоску. Я имею в виду тот фасон, что выпускают Турнбулл и Ассер – большие, широкие ярко-красные полосы на кремовом фоне, вроде тех рубашек, что голливудские продюсеры покупают в Лондоне. Я бы и через миллион лет не мог представить отца в чем-либо подобном.
Роберт мгновение посидел в молчании. Обозрел собственные белоснежные манжеты. Его одежда была столь же консервативна, как у отца. Его вкусы формировались семейными традициями и требованиями политики. Старый Кир Баннермэн всю свою жизнь одевался по моде своей юности – возможно, он был последним человеком в Америке, носившим ботинки на высоких застежках и накрахмаленный белый воротничок, его сын Патнэм носил темно-синий костюм с визиткой даже в Кайаве, Артур Баннермэн сохранял верность двубортным костюмам долгое время после того, как большинство людей их забросило, и всегда одевался так, будто собирался на заседание совета директоров или собственную инаугурацию.
Роберт затушил сигарету, встал, пересек комнату, задержался перед высоким окном, спиной к Патнэму, глядя на холмы. Он провел рукой по панели, любовно коснувшись замысловатой резьбы кончиками пальцев, затем заложил обе руки за спину.
Патнэм ощутил знакомый приступ страха и вины, потом осознал, почему: так всегда стоял отец – высокая, суровая фигура, руки заложены за спину, оглядывая Кайаву, чтобы собраться с мыслями, перед тем, как обернуться и произнести приговор над одним из детей.
Со спины Роберта можно было почти принять за отца – те же широкие плечи, прямая осанка, те же сильные, нервные пальцы, – единственный видимый признак хорошо скрываемой тенденции к нервному напряжению. С детства Роберта считали "натянутой струной", величайшие усилия нянек, учителей и директоров школ и тренеров по атлетике были призваны это исправить, несмотря на то, что сам Артур Баннермэн и отец его Патнэм были хорошо известны склонностью к мрачности и "трудны" в общении. Люди, жившие на нервах, они были они были подвержены непредсказуемым приступам самой черной депрессии, как если бы напряжение жизни с именем и богатством Кира Баннермэна было больше, чем они могли вынести.
– Здесь слишком много гнилья, которое пора выкорчевать, – сказал Роберт, явно про себя.
Панэм не понял, о чем думает брат – о деревьях или о прислуге. Основная разница между ними двумя крылась в том, что Роберт был очевидным наследником, и всегда хотел им быть.
Е с л и б ы Д ж о н б ы л ж и в…, но его не было. Патнэм спросил себя, придет ли когда-нибудь время, когда эта мысль перестанет посещать его несколько раз в день, – и не только его, но и всех в семье, включая Роберта. О с о б е н н о Роберта.
Джон, с его легкостью, счастливым очарованием, чувством юмора, страстными порывами, Золотой Мальчик, никогда не испытывавший благоговения перед богатством, спокойный в сознании того, что когда-нибудь оно будет принадлежать ему, и что он точно знает, что с ним делать…
Все любили Джогна, даже Роберт – хотя Роберту приходилось тщательно скрывать зависть, или горькое сожаление, что простой случай сделал его вторым в роду. Он постоянно стремился во всем победить Джона, но даже, когда это ему удавалось, это была безнадежная задача, ибо Джон всего достигал без труда, тогда, как Роберт должен был потеть, сражаться и тренироваться с той мрачной решимостью, из-за которой его победы зачастую выглядели бесплодными. Он соперничал с Джоном во всем, от плаванья, карабканья по деревьям, и борьбы до скоростных гонок, но Джона, казалось, совсем не заботило, победит он или нет, как если бы он просто уступал страсти Роберта к соперничеству, но даже, когда он проигрывал, всегда казалось, что он мог бы победить, если бы захотел постараться. Он не то, чтобы воспринимал Кайаву и богатство как должное – он был слишком умен для этого, но создавалось впечатление, что в жизни для него есть более важные вещи, в отличие от Роберта, чья одержимость тем, что не должно было ему принадлежать, каждому бросалось в глаза.