ЗЕЕНАП
Вечером Цлиман принес мне обратно карандаши и бумагу и сказал, что "все", учеба кончилась. Больше он не может. "Не могу учиться, - сказал он, - нет терпения". - Ты только научи меня писать по-английски одно слово. Зеенап. Я очень расстроился, что Цлиман не захотел учиться. Это моя обычная беда не нужно было так на него наседать. У нормальных людей мой нажим, кроме отвращения, больше ничего не вызывает, но я просто боялся, что Цлимана не увижу, и поэтому торопился. Я показал ему, как пишется по-английски слово "Зеенап". Я написал его на спичечном коробке, и Цлиман попросил у меня разрешения взять этот спичечный коробок с собой. Потом Танька позвала меня в палатку помочь ей перепеленать детей. Когда я вернулся к костру, Цлиман еще не ушел. Он продолжал писать слово "Зеенап" на других спичечных коробках. Видимо, я показал ему недостаточно четко, потому что каждое очередное "Зеенап" все дальше уходило от оригинала, и кроме меня никто бы уже не мог догадаться, на каком это написано языке. Тогда я принес из хижины большой белый лист бумаги, написал на нем суровыми печатными буквами
ZAYNAP
и навсегда подарил этот лист Цлиману, спички я у него забрал, чтобы он себя не путал. - Это женское имя, - сказал Цлиман, - так называют некоторых бедуинок. Очень красивое имя. - Ужасно красивое имя, - согласился я с ним. Я, действительно, понял, что никогда еще не встречал такого красивого женского имени. - Они могут первый раз не убить, - сказал Цлиман, - только очень сильно забьют. Не все родители в первый раз убивают. Фрадж обязательно им скажет, но не все родители сразу убивают. Это правильно, что Фрадж скажет, потому что он старший брат и он не любит, когда балаган. Во всем должен быть порядок. - Почему только ее убьют, - сказала с возмущением Танька, - это несправедливо. - Что, тебе легче будет, если их всех поубивают,-ответил я ей, - ты иди лучше, оденься, чтобы его не нервировать. Все-таки я не очень понимал, почему бы Цлиману на своей даме не жениться. Выяснилось, что они много лет вместе пасли овец, но последние семь или восемь лет при людях они не встречались, только переглядывались с разных холмов. Зеенап до сих пор пасет своих овец, это только Цлимана сменил один из следующих братьев, и он теперь работает в мошавах. Все годы Цлиман приползает днем, когда люди прячутся от жары, в какую-нибудь канаву, а Зеенап сидит на бугре, и они переговариваются. В канаву - чтобы, если она кого-нибудь углядит, можно было сразу уползти. А жениться еще пять лет нельзя, пока Цлиман не накопит достаточную сумму. Зеенап не из их семьи, она из какой-то совершенно чужой семьи - это все и портит. - У нее в сердце больше силы, чем у меня, - признался Цлиман, - потому что я за нее боюсь, а она за себя не боится. Никто из братьев не видел своих жен. Фрадж не видел свою жену. Второй брат тоже не видел свою жену. Нельзя. Такой закон. Вторую жену ты покупаешь себе сам, а за первую платит отец. Зеенап не из нашей семьи - отец никогда не согласится. "Черт знает что, - сказал я Таньке, когда мы уже улеглись. - Девку очень жалко. Даже дело не в том, что ее убьют или не убьют, а в том, что она должна до двадцати пяти лет пасти овец, пока он не накопит деньги. Он мне сообщил, что они друг до друга ни разу не дотронулись. Потому что нельзя! Тогда уж точно убьют!" Совершенно невозможно заснуть, когда в двадцати метрах от тебя сидит неграмотный арабский пастух и при свете костра пишет на спичечных коробках слово "Зеенап". Но я не любитель арабов. Я вообще не любитель. Когда семейство богатого бедуина пьет у нас чай, Танька кипятит после них всю посуду. В разговоре с любым феллахом из Газы я первым делом погружаюсь в бездны его хитрых арабских глаз и спрашиваю там, в колодцах его бусурманской души: "Феллах, ты считаешь меня идиотом?" - "Считаю", - говорят мне его арабские глаза. - "И, наверное, ты собираешься обмануть меня, феллах?" "Я обману тебя", - отвечают они. Каждое утро на работу из Газы едет вереница одинаковых машинок - пежо и крохотных фордиков, набитых феллахами, направляющимися в Израиль на работу. Они всегда набиты битком: по семь голов. Едет такая плотная колонна машин, что кажется, что через несколько лет в Израиле вообще не будет евреев. Фрадж очень переживает, что Наэф и Абурафи исчезли с нашим автомобилем. Он собирается поехать в мисгад, где молится Абурафи, и призвать там его к ответу. Самый большой блуд, который подстерегает писателя, это публицистика.
ТАНЬКА
- Танька! Что ты пишешь? Это обещанный рассказ? Танька вымыла голову пресной водой и подколола волосы двумя невидимками. Танька похожа на довоенную московскую теннисистку. До той войны. Пресная вода на иврите маток - сладкая. Танька похожа на сладкую теннисистку. Она сидит на бугре, покусывает карандаш и чего-то строчит. Она любит писать мягкими карандашами на очень белой бумаге. Ей нужно было выйти замуж за дипломата. Я уже много лет пытаюсь отучить ее приподнимать юбку, когда она садится. Но ей не отучиться. Танька устала таскаться за мной по помойкам. - Кому это письмо? - Альке... Алька - это наш друг. Но Танька не всегда дает читать свои письма. Иногда дает, а иногда нет. Она пишет литературным языком, как арабский школьник. Она может написать, что хочет отношений "откровенных, дружеских, высоких и живых". Нечаянных, горьких и туманных. Танька в детстве зачитывалась Рабиндранатом Тагором. Если ей дать, она и сейчас может почитать Рабиндраната Тагора. "Родной мой! Никогда не думала, что свой день рождения я буду встречать на этом берегу..." Дальше идет описание берега, и я осторожно переворачиваю письмо на другую страницу. "...ему не нужен ни дом, ни жена..." Это, видимо, про меня. Татьяна сидит очень строго и внимательно смотрит, как я читаю. "...и с годами не меняется: закручивает людей в свои водовороты, а потом, не оглядываясь, проходит мимо. Даже не смотрит на то, что с ними произошло. Все время невыносимо разный - то жуткий тиран, то в нем проявляется почти женская мягкость. Есть женщины, которые могут его победить, только нужно добраться до какого-то места (зачеркнуто) , где ты сильнее него. Но обычно это никому не удается - нужно быть очень сильной, или очень порочной, или очень его любить. Сколько Н. будет выкидывать свои коленца, сколько она будет бороться за свою независимость, столько он будет ею интересоваться. Когда она смирится - он сразу о ней забудет. Наверное, правильнее нормально выходить замуж, нормально жить. Я чуть надежнее для него, чем другие, и поэтому он терпит меня рядом. Я уже и не знаю, люблю ли я его. Но, как только я принимаю решение уйти, я физически чувствую, как из меня начинает уходить жизнь, и этим он меня держит. Н. подыгрывает ему. Она всегда точно знает, что ему нужно. Я уверена в том, что у нее сейчас никого нет, но она понимает, что доводит его до исступления тем, что ей с кем-то интереснее, чем с ним. Сейчас он приложит все силы, чтобы ее вернуть. Я совсем не хочу этих игр. Ты не можешь себе представить, как это оскорбительно (зачеркнуто). Так хочется вернуться хоть на день и увидеть всех вас. Слушала Пугачеву по "Маяку" и ревела. Но так ясно представляю себе, что вернусь и уже на второй день начнется эта жизнь (зачеркнуто). Я загорела тут до черноты и прохожу за европейскую красавицу. Дети носятся по песку..." Мы с Танькой принципиальные возвращенцы. Мы все слышали о судьбе "Союза возвращения на родину", но мы все равно хотим вернуться. Я так живо представляю себе момент, когда вся эмиграция въезжает в уже покоренную Москву, а специальные танки с писателями под сплошное ликование народа берут Переделкино. И все такие запыленные и усталые сидят и смотрят, как Михалковы сбегают со своих дач. Сережка Довлатов сидит в драном шлеме - по пояс из танка видно, Майя Каганская. Переделкино гудит, как осиный рой. Сафронов бежит с женой. Сурков, Тихонов. Но никто их не торопит. Мы просто сидим и ждем. С гармошкой. "Без вещей, без вещей", добродушно говорит Саша Соколов перепуганному Суркову. Надо сказать, что Саша Соколов меня серьезно пугал. Его все хвалили и говорили, что он очень симпатичный человек - сам я ничего не читаю, потому что иначе мне не хватает самостоятельности, но мне попалось интервью, в котором Саша Соколов обещал довести русскую прозу до уровня поэзии. И эта угроза меня постоянно мучила. Я ведь совсем не представлял его планов, а мне нужно было еще хотя бы полгода, чтобы окончить вторую часть своей трилогии. Собственно, трилогией я назвал ее просто для понта, потому что я не мог решить, роман я пишу или повесть. Но когда серьезные люди, связанные со мной, поверили в трилогию, мне пришлось тоже серьезно задуматься. Вообще, я видел в жизни только одного живого писателя. Совсем рядом. Он мне своей рукой сделал кофе. И сказал, что все редакторы должны стоять перед нами по стойке "смирно". Моя знакомая редакторша была наполовину парализованной старухой, и у меня промелькнуло в уме опасение, что ее в "смирно" не поставишь, но все-таки мне понравилось, что он сказал "перед нами". Еще он меня долго учил что при ком нельзя говорить. Что при М. нельзя о ком-то говорить и он не любит евреев, хотя делает вид, что любит, и у него самого мать - еврейка, но его журнал очень хорошо платит. Я сразу начисто забыл, о ком нельзя говорить. И у меня самого тоже мать - еврейка, впрочем, сколько я помню, она всегда была жутко прокитайски настроена. Мы с Танькой - принципиальные возвращенцы. - Знаешь, Танька, все-таки твой рассказ мне не подходит. Во-первых, он меняет образ моей героини, у которого достаточно строгие рамки. Во-вторых... Слушай, Танька, ты действительно думаешь, что у нее никого нет? Уезжая из Ленинграда, я обещал одной барышне по имени Анастасия, что вот землю буду есть, но мы обязательно с ней еще встретимся. И еще я обещал ей, что если я все-таки напишу книжку, то обязательно включу туда несколько ее слов. Которые она сама придумает. У некоторых ветреных девушек бывают такие странные желания. Я, конечно, не забыл своего обещания, но в первую книжку мне ничего было не включить. Я сам жутко нервничал. И каждое утро не верил, что у меня может что-нибудь получиться. Я и сейчас еще каждое утро нервничаю. Но на этот раз я выполню ее просьбу и включу в книжку письмо, которое я получил из города Ленинграда: "Папочка! Прости, что я долго не писала. Я в п/лагере "Айболит". Лагерь большой. Территория хорошая. Воздух свежий очень. Минут пятнадцать ходьбы - д/пляж. Финский залив. Теперь конкретно обо мне. Я во втором отряде. Девочки тут хорошие, но, как говорится, все познается в сравнении. Есть такие крысы - писать тошно. Мальчишки шизики все какие-то, даже влюбиться не в кого. Правда, Гоша с Яшей есть. По ним сохнет половина девчонок. Единственное, что мне нравится в Яше, - это нос. Изображаю его на полях (действительно, изображен нос - прим. авт.). А вообще, они мне не нравятся. Девчонки, влюбленные в Гошу, все до одной - воображули. Например, одна девочка, возраст тот же, но выглядит она намного взрослее и говорит со мной, как с какой-то мелочью. Обидно очень. Даже противно как-то. Понимаю, что все, что писала раньше, - бред сивой кобылы, а что писать - не знаю. Ту же муру - не хочу, а что писать! Что? Про жизнь? Ну, на эту тему многого не насочиняешь. Тут в лагере танцы каждый вечер. Я хожу. Но пока (сегодня будет третий день) пары мальчики-девочки только четыре. Я танцую с девчонками. Закончила я на "отлично". Ездили со школой на экскурсию и проезжали то место, где жила Танечка с малышами перед отъездом из СССР. Я в автобусе чуть не разревелась. Я волнуюсь так за вас. Боюсь иногда даже. Нервничаю. Напишите два-три слова. Этого будет достаточно. Я успокоюсь. Тут и трех слов хватит. Мама где-то в Прибалтике. Будет у меня пятого числа. Мама очень много занимается путем к Богу и лучшей жизни. Но в Бога я не верю, потому что, если бы он был, он не допустил бы это, а ему на все пописать. Так что в рай попасть я бы не хотела. Танюша, целую, родная, люблю тебя очень, помню всех, помню и верю, что всех увижу. Очень верю. Очень, понимаете. Детей перецелуйте. Через три дня опять напишу. Настя".