Понял протопоп Левонтиев взгляд, покашлял глухо, в бороду.
— Храм божий разграбили. Золотые оклады с икон содрали…
Иль почудилась Левонтию эта боль в словах Микулицы? Но протопоп уже снова глядел на него строго:
— Ну, будя. Поговорили. А теперь — ступай.
Размашисто благословил Левонтия, отвернулся. Камнесечец попятился к дверце, через которую впустил его служка, но протопоп остановил его:
— Не туда. Сюда ступай.
За тяжелой занавесью был другой ход. Отодвигая полог, Левонтий еще раз взглянул на Микулицу. И снова поразился, приметив, как поползли добрые лучики от мутных, с желтинкой глаз протопопа.
У собора уже собирался народ — к обедне. Когда Левонтий выходил, на площади гулко ударило било. Прислушиваясь к нему, камнесечец остановился. Почему-то подумал: «Нельзя оставаться у меня Никитке, опасно. Ежели протопоповы послухи донесли, не донесли ли и князевы?»
И еще такое подумалось: «А что, как упреждал меня Микулица?..»
Исправно трудился Фефел на монастырском подворье. Правда, силенок у него было маловато, но с легкой работой он справлялся, вот и решил игумен оставить калику при монастыре.
Свободными вечерами Фефел почти каждый день поднимался в келью Чурилы, скидывал ступни и часами сидел, покачиваясь, против чернеца, глядел, как тот заполняет ровным уставом пергаментные страницы.
Иногда, загрустив, Чурила надолго исчезал, возвращался только под утро, хмельной и насмешливый. Фефел покорно сносил его грубые шутки, раздевал и укладывал монаха спать.
Привязался калика к Чуриле, как собака к своему новому хозяину. Все, что ни попросит монах, тут же бежит исполнять.
Сперва Фефел убирал в кельях. Потом, когда к нему попривыкли сторожа, стал хаживать за ворота вместе с Чурилой — игуменовой печати ему не требовалось, — а если Чурила был пьян или занят работой или просто лень ему было, хаживал в Суздаль один, приносил из города в высоком ведерке мед да густую брагу.
Свел его однажды Чурила с веселой бабой — Вольгой. Бражничали они у Вольги, ели белые хлебы, кислую капусту да пироги с рыбой. Была Вольга дородна, ростом повыше Чурилы, грудаста, сбита так, что и не ущипнешь, лицом кругла, румяна, черноброва, с бесинкой в серых глазах. Одно слово — огонь-баба. Слух был, помер у Вольги муж на другой день после свадьбы, и все хозяйство подняла она своими руками. Ими она и избу рубила, и пироги стряпала, и корову доила. А раз, когда мужики из пригорода задумали сделать с ней недоброе, так погуляла теми же руками по их загривкам, что они долго еще потом вспоминали Вольгу, почесывая ушибленные места.
С Чурилой была Вольга ласкова и податлива. Фефел ей не приглянулся.
— Это где же ты такого сморчка разыскал? — спросила она раз Чурилу при калике. — Мужик не мужик, рухлядь старая…
Фефел не обиделся на ее слова — ко всякому привык. Чурила сказал Вольге:
— Не гляди на лицо, а гляди на обычай. Ты, баба, не бранись. Фефелушка — человек божий. Не по мужескому делу к тебе привел — по веселому. Накрывай-ка ты на стол да угости чем придется… Только поскорей. А то ведь ведомо: бабе лишь бы язык почесать.
У Фефела сердце под рубищем любвеобильное — и старо, да не холощено. А выпьет — и вовсе как дурной. Пришлась ему Вольга по душе. Только куда там!.. Ходил он вокруг нее кочетом, потеха, да и только. Вольга звонким смехом заливалась:
— Что ты, Фефелушка? У кого на уме молитва да пост, а у тебя бабий хвост.
— Не кори его, Вольгушка, — добродушно говаривал Чурила. — Мужик весь век томился. Пожалела бы…
— Сгинь ты, пакостник, — набрасывалась на монаха Вольга.
И еще говорила Фефелу:
— Не коси глаз на чужой квас.
Но не только к Вольге наведывался Фефел в ту позднюю ночную пору, когда отпускал его из монастыря Чурила. Была у калики и другая забота.
Как-то повстречался ему в Суздале поджарый мужичонка с торбицей на спине, с палкой суковатой в скрюченной, как птичья лапка, руке. Столкнулся с ним Фефел, попятился, весь сошел с лица… Хотел бежать, да мужичонка лапкой его — хвать:
— Погоди-ка, постой, старче. Аль знаться не желаешь?
— Да ты-то кто таков? — закудахтал Фефел, а сам уж почуял: пропала его головушка. — Не томи, добрый человек, отпусти. По делу я, по монастырскому…
— В чернецы подался! — обнажил мужичонка хищные зубы в черной бороде, но руки не разжал. — Подь-ко за сруб, поговорить надобно.
Уперся Фефел — ох как заходилось сердчишко, ох как заходилось! — а от мужичонки не освободиться. Признал его, вспомнил: из одной ватаги, тоже калика, да и не калика вовсе — тать, атаман…