Упал боярин в траву, забылся смертным сном, а по широкому полю уже спешили навстречу друг другу взмыленные кони. Схлестнулись две лавины, столкнулись щиты, скрестились мечи и копья. Смяли переяславцы Мстиславово правое крыло, не запятнали своей чести и владимирцы с суздальцами.
Звенели над притихшим боярином топоры, храпели люди, падали в лужи скользкой крови. Не видел боярин, как дрогнула Мстиславова рать, не видел и того, как сам молодой князь бежал с поля брани, оставив и дружину свою, и верных своих бояр.
А ведь еще вчера похвалялся Мстислав:
— Порубим каменщиков — велю перенести стол в Ростов.
Делил Мстислав незавоеванную землю:
— Тебе, Добрыня, отдам Гороховец, отберу землю у церкви Успения божьей матери, Микулицу свезу на вече в железах. Тебе, Матиас, пожалую угодья за рекою Воршей. Не забуду и тебя, Иван…
А ныне все бояре полегли у Юрьева. Серым волком, таясь людского глаза, скачет Мстислав в Великий Новгород. Новгородцы люди вольные, но сердце у них доброе: простят князя, дадут хлеб и кров. Да и Ходора, чай, не чужая, заступится перед отцом за непутевого мужа.
…Лежит боярин Добрыня на бранном поле, а еще недавно обещал ростовскому епископу:
— Вот воротимся из Владимира со щитом, закажу колокол не хуже, чем в Киеве. Пусть звенит малиновым перезвоном: хорошо, привольно живется боярству на Руси. Не дозволим княжеским дружинникам и каменщикам хозяевать в наших усадьбах…
Так говорил Добрыня епископу, и не знает уж он, что, воротясь с почестями во Владимир, совсем другое говорил Всеволод протопопу Микулице:
— Гляди, Микулица, — широка, раздольна наша земля. Силушка в ней необъятная. А раздирают ее усобицы, топчут конями поганые половцы. Вот погоди, встану твердо над Клязьмою, поверну к Клязьме и Днепр, и Волхов, и Оку…
А Микулица трусил рядом на пегой кобыленке и улыбался, заслонясь ладошкой от яркого солнца:
— Хлеба нынче, князь, взошли хорошие, травы на лугах подымаются сочные… Ты про землю нашу, князь, говорил добрые слова. Согласному стаду волк не страшен. Две головни и в поле дымятся, а одна и в печи гаснет.
— Поставлю церковь над Клязьмою…
— И то добро, княже, — вторил ему Микулица.
— К Дышучему морю пошлю купцов. Торговать буду с Булгаром и с Хорезмом.
— Хорошо бы, ох как хорошо бы, князь, — подзадоривал Всеволода Микулица, и пегая лошаденка его прядала длинными ушами.
А Всеволод размечтался:
— Свезу мастеров во Владимир, златокузнецов и гончаров, лучших оружейников, лучших бронников, лучших мостников, лучших кожемяк…
— Чать, и свои не хуже, — возражал ему взопревший на солнышке Микулица. — Мастеров на стороне нам не занимать…
Нет, не слышал их мирной беседы боярин Добрыня. Лежал он в поле, и оперенный конец стрелы торчал из его груди. А в небе над боярином плыли белые облака, и мужики с бабами в деревне за рекой окликали весну. На солнечном закате выходили они играть в хороводы. «Весна-красна, ты когда, когда пришла, когда проехала», — пели они, собираясь на пригорках и обмениваясь желтыми яйцами. Пили мужики хмельную брагу, плясали и щупали баб.
Не видел, не слышал их именитый ростовский боярин Добрыня Долгий. Смертный снег смежил его веки, остекленил глаза.
Пройдет ночь, наступит новое утро — и остановятся над ним мужики. Неторопливо поскребут в затылках и скажут:
— Да, важный был боярин. Броня-то с золотой насечкой.
А после Добрыню отвезут в Ростов. И епископ, давний друг его, держа в дрожащих руках псалтырь, прочтет над ним отходную молитву.
Безутешно будет плакать над его гробом Валена (так и не станет она княгиней), будет с завистью и темной злобой глядеть из толпы, как въезжает в Ростов владимирский князь Всеволод, как подносят ему ключи, а девки украшают коня его венками из синих васильков.
Не увидит Всеволод в толпе Валену, потому что взгляды его будут обращены совсем в другую сторону — к украшенному красной и черной резьбой возку, в котором проедет за княжеской дружиной молодая боярыня Евпраксия, еще более похорошевшая после родов, а рядом с ней будет сидеть толстая девка с красным лицом и на виду у всех кормить щедрой грудью пухлого младенца.
Не много воды утечет с того дня, а многое переменится. И ничего этого не увидит боярин Добрыня, и, может быть, к лучшему, — все равно не перенес бы он великого позора. Ушел бы от мира в монастырь или сбежал бы в леса.
И да будет земля ему пухом.