Выбрать главу

Отворив ворота, Никитка не узнал его: сидит мужик в телеге, накрывшись мешком, из-под мешка торчит борода. Лишь когда Радко заговорил, вспомнилось старое, — кинулся он к скомороху, как к родному.

Никитка искал взглядом Карпушу с Маркелом, но ни Карпуши, ни горбуна в телеге не было.

— А где же… — начал было он, но осекся: никак, беда стряслась с Карпушей?

Радко догадался, грустно сказал:

— Карпуша нынче рядом с князем, взял его Всеволод в меченоши. А Маркела Нерадец, старый знакомец наш, в лесу порешил. Аль не слыхал?

— Вот оно как. Мир его праху, — грустно сказал Никитка. Телега въехала во двор.

На крыльце стояла Аленка. Она уж слышала, как толковали за воротами мужики, — радость так и струилась из ее глаз.

Поставив лошадь к забору и подвесив ей мешок с овсом, Радко поднялся на крыльцо, обнял Аленку. От скомороха пахло костром, лесной смолой. Был он все так же могутен, только плечи слегка обвисли да в глазах задержалась грустинка. Прижавшись к его груди, Аленка всплакнула.

Потом Радко умывался. От дождя в кадушке плясали веселые фонтанчики.

— Вот те и времечко, — говорил скоморох, утираясь широким убрусом. — Даром что лето было пожарное. По приметам, зиму жди с большими снегами…

Вечером он сидел возле Левонтия, тешил его байками о кочевой жизни. Левонтий оживился — должно быть, вспомнил свою молодость. И он немало постранствовал по свету, много повидал на своем веку чудес. Вот теперь только лежит на лавке. Но голова у Левонтия ясна, полна радужных задумок. Задумки и спасают его от беды; если бы не задумки, нешто так вот цеплялся бы за жизнь?! Вся жизнь его — в белом камне. Чудную песню оставил он людям. Звучит его песня над Клязьмой — от Владимира до Боголюбова. А видится ему песней все зеленое Залесье…

Шли дожди, серыми каплями стекали по слюдяным оконцам. За оконцами мгла, бьет в терема холодным ветром, раскачивает подгнившие частоколы. Но о зиме еще думать рано, еще будут ясные дни, и солнце будет, и малиновые закаты, и синяя скатерть просторного неба.

Скосив глаза на мутное оконце, Левонтий думал: «Как она там, моя красавица на Нерли?.. Стоит ли, не склонилась ли под мокрыми облаками?..» И хоть знал, что стоит, а вдруг забеспокоился. Вдруг защемило сердце безутешной печалью. И понял он: уйдет ли мастер из мира, не взглянув напоследок на свое любимое детище? Отсюда и тревога, отсюда и печаль.

А что до дела начатого, то оно в верных руках. В Никитку Левонтий верил. Теперь уже видел: большому мастеру передал свою кровинку, будет жить она в веках, переходить от сына к внуку, от внука к правнуку. Неизбывна любовь к родной земле, крепко держится она в русском человеке.

И первым же светлым днем отвез Никитка Левонтия в Боголюбово. Бережно вез, в высоком возке, приподняв голову мастера на пуховых подушках. По улицам Владимира вез, — останавливался народ, почтительно расступался перед возком, иные земно кланялись, осеняли мастера крестом. Проплыл перед затухающим взором Левонтия собор Успения божьей матери, блеснул ему в глаза золотым шеломом; склонились над ним Серебряные ворота, замерли в суровом молчании.

За Серебряными воротами встретилась возку с Левонтием княжеская дружина — расступилась. Князь Всеволод сошел с коня на грязную дорогу, долго шел рядом с возком, молча глядел на Левонтия. А потом лошади дернули, князь отстал, и возок вырвался на широкий зеленеющий простор. А на просторе том, будто изготовясь к полету, стояла белокаменная церковь. Вот-вот взмахнет она белыми крыльями, вскрикнет по-лебединому и взмоет в небо, чтобы присоединиться к стае отлетающих на юг печальных птиц.

Нет, не на лебедь похожа она — на русскую женщину. Стоит на лугу и ждет мужа, прислушивается к стуку конских копыт… Веками простоит — ее ли учить терпению?

Приподнялся Левонтий на подушках, распахнул глаза, будто вбирая в себя необъятную ширь, — вздохнул и умер…

Тем же вечером в тесной келье монастыря в Суздале сидел, склонившись над столом, Чурила и, поскрипывая пером, мыслями обращался к потомкам. Не забыл, вспомнил о своем разговоре с монахом князь Всеволод. Тотчас же после битвы призвал к себе Чурилу и велел возвращаться в Суздаль.

— Видишь, монах, этот собор? — указал он на шлем Успения божьей матери. — Стоять ему века. Но бессмертнее камня слово русское. Ибо жив и жить будет вечно русский человек…

Собирая по крохам неустойчивую память, писал Чурила о Руси, о мужестве и горе народном, о реках пролитой крови, о коварстве князей. И виделась ему несметная рать, щитами отгородившаяся от степи в богатырском поле. Но в сердце жили другие строки. Они исподволь зрели в нем, прорастали золотыми колосьями: