— Красавица у тебя дочь, — продолжал мурлыкать Микулица. — Красавица… Телом бела, лицом красна.
Говорил тягуче, словами усыплял. И вдруг — будто лезвием в глаза:
— Недругам княжеским потатчик!
Побледнел Левонтий, приподнялся с лавки:
— Зря лаешь, отче. Немилости твоей не заслужил.
— Ан заслужил, заслужил, — дискантом закричал старец, уже не сдерживая гнева.
«Вот оно», — неожиданно успокоившись, подумал Левонтий. Но от глаз Микулицы снова побежали гусиные лапки, и Левонтий растерялся. Не знал, что и взять в догадку.
А протопоп уж отвернулся от него, потянулся губами к жбану с медом. Сосал долго, сопя и блаженно вздыхая. Медленно ходил под бородой Микулицы острый кадык. Глазки утонули в опущенных лохматых бровях. «Ох, ох», — повздыхал протопоп, потом, оторвавшись от сладкого жбана, колюче зыркнул на Левонтия:
— Аль не сладок мед?
— Сладок, отче.
— Ну а коли сладок — пей.
Выпил Левонтий жбан свой до дна, рукавом утер мокрые губы — под неусыпным взглядом протопопа. А зачем звал Микулица, так и не понял.
— Хитер ты, камнесечец.
— Пошто, отче?
Голубые глаза Левонтия ясны, как речные заводи с весенней студеной водой. Не сморгнул, не потупился. Грозного взгляда не испугался, молча уставился на икону на обшарпанной стене. Икона без оклада, покосилась…
Понял протопоп Левонтиев взгляд, покашлял глухо, в бороду.
— Храм божий разграбили. Золотые оклады с икон содрали…
Иль почудилась Левонтию эта боль в словах Микулицы? Но протопоп уже снова глядел на него строго:
— Ну, будя. Поговорили. А теперь — ступай.
Размашисто благословил Левонтия, отвернулся. Камнесечец попятился к дверце, через которую впустил его служка, но протопоп остановил его:
— Не туда. Сюда ступай.
За тяжелой занавесью был другой ход. Отодвигая полог, Левонтий еще раз взглянул на Микулицу. И снова поразился, приметив, как поползли добрые лучики от мутных, с желтинкой глаз протопопа.
У собора уже собирался народ — к обедне. Когда Левонтий выходил, на площади гулко ударило било. Прислушиваясь к нему, камнесечец остановился. Почему-то подумал: «Нельзя оставаться у меня Никитке, опасно. Ежели протопоповы послухи донесли, не донесли ли и князевы?»
И еще такое подумалось: «А что, как упреждал меня Микулица?..»
3
Исправно трудился Фефел на монастырском подворье. Правда, силенок у него было маловато, но с легкой работой он справлялся, вот и решил игумен оставить калику при монастыре.
Свободными вечерами Фефел почти каждый день поднимался в келью Чурилы, скидывал ступни и часами сидел, покачиваясь, против чернеца, глядел, как тот заполняет ровным уставом пергаментные страницы.
Иногда, загрустив, Чурила надолго исчезал, возвращался только под утро, хмельной и насмешливый. Фефел покорно сносил его грубые шутки, раздевал и укладывал монаха спать.
Привязался калика к Чуриле, как собака к своему новому хозяину. Все, что ни попросит монах, тут же бежит исполнять.
Сперва Фефел убирал в кельях. Потом, когда к нему попривыкли сторожа, стал хаживать за ворота вместе с Чурилой — игуменовой печати ему не требовалось, — а если Чурила был пьян или занят работой или просто лень ему было, хаживал в Суздаль один, приносил из города в высоком ведерке мед да густую брагу.
Свел его однажды Чурила с веселой бабой — Вольгой. Бражничали они у Вольги, ели белые хлебы, кислую капусту да пироги с рыбой. Была Вольга дородна, ростом повыше Чурилы, грудаста, сбита так, что и не ущипнешь, лицом кругла, румяна, черноброва, с бесинкой в серых глазах. Одно слово — огонь-баба. Слух был, помер у Вольги муж на другой день после свадьбы, и все хозяйство подняла она своими руками. Ими она и избу рубила, и пироги стряпала, и корову доила. А раз, когда мужики из пригорода задумали сделать с ней недоброе, так погуляла теми же руками по их загривкам, что они долго еще потом вспоминали Вольгу, почесывая ушибленные места.
С Чурилой была Вольга ласкова и податлива. Фефел ей не приглянулся.
— Это где же ты такого сморчка разыскал? — спросила она раз Чурилу при калике. — Мужик не мужик, рухлядь старая…
Фефел не обиделся на ее слова — ко всякому привык. Чурила сказал Вольге: