Выбрать главу

Давыдка потянулся, сбросил с лавки босые ноги. Пол был чистым, белые, выскобленные доски приятно отдавали прохладой. Прохлада таилась в углах горницы, за иконами, перед которыми спокойно тлел огонек лампады; только от печи несло жаром, красные бесы суетились и потрескивали под сводом, с глухим уханьем ударялись в низкие обороты… Услышав позади себя шорох, мать обернулась.

— Поспал бы еще, сынок. Притомился, поди, — сказала она ласково и подправила на голове подаренный сыном расписной плат.

Вчера Давыдка испытывал к матери только нежность — сегодня он обратил внимание на ее усталую согбенную спину, на руки в синих узловатых желваках, на обвисшую, будто пергаментную кожу щек — и пронзительная жалость охватила его. Там, во Владимире, в княжеской дружине, он давно уже отошел от нехитрого деревенского житья. А если и случалось наведываться в село, взимать дань или усмирять мужиков, то это никак не связывалось с родным Заборьем, словно лежало оно совсем на другом конце земли, за темными лесами, за топкими лешачьими болотами.

А ведь Заборье ничем не отличалось от других таких же сел, утративших былую волю и незаметно, исподволь, подпавших под боярскую алчную десницу.

Давыдка вышел во двор, умылся колодезной водой из осиновой долбянки. Утро было росным, свежим, от поречья подымались длинные космы тумана. Наскоро утерев лицо и грудь мягким убрусом, Давыдка вернулся в горницу и сел в задний угол на лавку-коник. Здесь уже дожидалось его в глиняном горшке густое варево с лесными душистыми травами.

Давыдка был здоров, в плечах широк, розовощек и голубоглаз. И до еды великий охотник. Поэтому и опростал горшок в одну минуту и принялся за ветряную рыбу, которую любил еще с детства, когда с отцом, бывало, уходил на Клязьму ставить сети.

Отца давно уже нет в живых, да и мать плоха. А от сына, хоть он и в милостниках у князя Андрея, какая нынче подмога? Все больше в походах, некогда добро собирать. И давнего долга с матери и сестры не снимет боярин Захария; он ведь как глядит — ему бы и соседнюю общину прибрать к рукам.

А вот и Аленка. Хороша у Давыдки сестра — одно загляденье. Глаза, как у всех в отцовом роду, голубые, лицо смуглое, золотые волосы собраны в косу. Вошла в горницу и прямо от двери — к Давыдке:

— Проснулся, брате?

— А ты уж наработалась?

— Да вот веничков принесла, повесила, чтобы пообвяли…

Оглядев по-хозяйски стол, Аленка вдруг спохватилась:

— Ой, да что же это ты, мама, братику меду не подала?

— А и правда, запамятовала, старая, — засуетилась мать. — Медку-то отведай, сынок.

— Сама варила, — похвасталась Аленка, наливая Давыдке густого настоя в деревянную кружку, расписанную желтыми и красными петухами.

Давыдка выпил — понравилось. Аленка налила еще.

— А хмельно-ой, — похвалил Давыдка, рукавом вытирая губы.

Конечно, в походах и на пирах у князя Андрея доводилось ему пивать не только меды, а и заморские вина. Но этот напиток, Давыдка знал, Аленка готовила специально для него: хоть и не ведала, что так скоро, но верила — приедет, обрадовать хотела, побаловать засидевшегося в городских теремах важного братца.

— Ты бы на люди вышел, поглядел, что да так, — посоветовала Аленка, когда Давыдка управился с медом.

— Что верно, то верно, — согласился он и, поблагодарив мать и сестру за угощение, вышел из избы.

На огородах, за лозняковыми плетнями, потемневшими за зиму, бабы, пестрея платочками, копошились на черных грядках. Самое время высаживать огурцы — на Фалалея-огуречника: земля набрякла, вобрала в себя и влаги, и солнца — за полдень будто дышит, легким паром струит над зелеными сочными травами прелый воздух, горько пахнущий перегноем и — сладко — лесными ландышами. Пройдет Фалалей — там и Аленин день, ранние льны да поздние овсы. Много работы в поле — знай подтягивай поясок потуже, не зевай: лето пролежишь — зимой с сумой побежишь.

За деревней от двух кряжистых сосен юрко сбегала к речке узенькая тропинка: то в кусты нырнет, то снова вывьется на взлобок. С пригорка да в низинку, из низинки снова на пригорок — упиралась тропинка в прокопченный, рубленный в обло сруб под прохудившейся, застланной щепью крышей.

Хорошо помнил Давыдка и эту тропинку, и этот дуб, миновать который никак нельзя было, если надумал податься в Клязьминскую пойму — на песчаном ли откосе полежать, половить ли раков у берегов серповидных стариц, которых у Заборья — три. Не пройти, никак не пройти мимо кузни дядьки Михея, мимо груды железа, сваленной у входа, в которой и зазубренные, поеденные ржавчиной мечи, и кинжалы, и побуревшие наконечники от копий… Все это когда-то грозное оружие властно тянуло к себе мальчишек со всей деревни, и Давыдка не раз с сердечным трепетом вытаскивал из кучи какой-нибудь длинный меч с крестообразной рукоятью. Дядька Михей, в старом кожаном переднике, с сыромятным ремешком, перехватившим на измазанном копотью лбу рассыпающиеся русые волосы, только посмеивался да приговаривал, вытирая ветошью сильные, большие руки: