Хмельницкий одобряет мудрые соображения старшого и подливает ему еще вина; скоро тот валится с ног и засыпает. Тогда Хмельницкий берет у него шапку и платок, зовет своего джуру (джура – молодой казак вроде пажа) и говорит ему:
“Скорей садись на лошадь и спеши к панье Барабашихе и скажи, что ее пан приказал отдать тот лист, который получил от короля”.
Джура ночью прискакал в Черкассы. Барабашиха спала и, пробужденная стуком, выскочила.
“Пани, – сказал джура, – заспорил мой пан с твоим паном, передерутся; так он прислал, чтобы вы дали те права, которые присланы от короля”. – “На горе себе он вздумал с Хмельницким гулять, – отвечала испуганная Барабашиха, – вот там в стене под воротами, в глухом конце, в ящичке в земле”.
Джура отыскал погребец и доставил привилегию Хмельницкому, который и держал ее с тех пор у себя. Это подзадоривание со стороны короля, эти “королевские листы” о правах и вольностях в то время, когда повсюду обнаруживались необычайное брожение и шаткость, несомненно оказывали влияние даже на самые нерешительные умы. Достаточно было самой незначительной капли, чтобы чаша терпения переполнилась, чтобы человек стал в ряды открытых мятежников и обнажил свой меч. На голову же Богдана обрушился целый ряд личных бед.
Пожалуй, что и в данном случае дело началось из-за женщины. Роль прекрасной Елены пришлось разыграть какой-то польке, Париса – подстаросте чигиринскому, шляхтичу Чаплинскому, а оскорбленного Менелая – будущему казацкому “батьке”, Богдану Хмельницкому. Понятно, вся эта история – потемки, и мы бродим в них на ощупь, судим по кое-каким намекам. После смерти первой жены Анны Сомковны Богдан взял себе в подруги жизни упомянутую польку и жил с нею, хотя они не были, по-видимому, обвенчаны. Чаплинский также питал нежные чувства к этой польке и воспылал страшным гневом против своего соперника. Он, шляхтич, и должен уступить какому-то казаку!~ Никогда не бывать этому. Возникла непримиримая вражда. Рассказывают, что спесивый шляхтич хотел из-за угла покончить с хитроватым казаком. Он подговорил какого-то негодяя убить Хмельницкого во время стычки с татарами. Это не удалось: нанесенный удар оказался недостаточно сильным. Тогда пускаются в ход разные наветы. Хмельницкий – не только трус и не способен ни к какому военному делу, нашептывает подстароста Чаплинский старосте и коронному хорунжему Конецпольскому, но и изменник; он только выжидает удобного случая, чтобы стакнуться с татарами и пойти против поляков. А время было, мы знаем, тревожное: каждого казака можно было заподозрить не то чтобы в измене своему отечеству, а в желании ниспровергнуть шляхетский строй Речи Посполитой; но для шляхтича Речь Посполита и шляхта казались синонимами. Вспомнились при этом Конецпольскому и слова его отца, сказанные под конец жизни относительно Хмельницкого. “Жалко, – говорил старый гетман, – что я оставил в живых такую беспокойную голову”. Конечно, проще было бы отрубить ему голову или посадить на кол. “Вот, – продолжает, между тем, свои речи Чаплинский, видя, что они производят желаемое впечатление, – я много лет служу вам, милостивый пан, а не получил ничего, тогда как неблагодарные изменники и трусы пользуются вашими благодеяниями. Подарите мне Суботов, которым владеет Хмельницкий; от меня, верного дворянина, получите больше пользы, нежели от негодного казака”. Староста и не прочь бы удовлетворить эту просьбу, но гонор не позволяет: хутор Суботов подарен Хмельницкому его отцом, и он счел бы за большое себе бесчестье нарушать без всякого повода волю прежнего старосты, своего отца. “Хорошо, – возражает Чаплинский, – предоставьте мне самому разделаться. Хмельницкий не имеет никакого формального документа на владение этим хутором; кроме того, как казак он не имеет права держать людей. Я нападу на него, выгоню из дома и овладею хутором. Если же он придет к вам жаловаться, то вы скажите, что ничего не знаете, что я сделал это без вашего позволения; если он хочет удовлетворения, то пусть ищет судом. А он судом ничего со мною не сделает, потому что я – польский дворянин”. Итак, решено было покончить все счеты с неприятным казаком хорошо испытанным шляхетским средством – наездом; при этом, само собою разумеется, Чаплинский имел целью похитить и свою Елену, ту польку, о которой мы говорили выше.
Хмельницкий, вероятно, чувствовал себя не в силах отразить наезд своего врага, а может быть, он еще рассчитывал найти правый суд, хотя ему, конечно, было хорошо известно, что на шляхтича нет никакого суда. Так или иначе, но Хмельницкий, заслышав о приближении Чаплинского, бежал из Суботова, оставив там детей и польку. Едва ли бы он сделал это, если бы уже в ту пору замыслил свою кровавую месть шляхте вообще. Он бежал в Чигирин искать защиты от насилия у старосты, то есть того Конецпольского, который дал молчаливое согласие на разбой. Чаплинский ворвался в хутор, проник беспрепятственно в дом и овладел яблоком раздора. При этом меньшой сын Богдана, мальчик десяти лет, был жестоко высечен и умер от истязания на другой день. Недолго медля, Чаплинский обвенчался с полькой и стал хозяйничать в хуторе. Хмельницкий и тут не обнажает своей казацкой сабли, а как самый мирный гражданин обращается из одной инстанции в другую.
Первым делом он обратился, конечно, к ближайшему представителю власти, старшине Конецпольскому. “Я ничего не знаю, – отвечал тот, – нападение сделано без моего ведома; можете судиться с Чаплинским законным порядком”. Но законный порядок означает формальный порядок, а у Хмельницкого не было документа на право владения хутором, занесенного в земские книги; свидетельство же, выданное гетманом Конецпольским, не имело силы. Суд нашел, что хутор Суботов принадлежит староству и от старосты зависит отдать его кому угодно. “Если же, – сказали судьи Богдану, – королю известны твои права, то советуем тебе отправиться в Варшаву и подать просьбу на сейм”. Рассказывают, что прежде, чем продолжать дело судебным порядком, Хмельницкий предложил Чаплинскому покончить спор поединком. Шляхтич не мог, конечно, унизиться до поединка с казаком; зато в его обычае было действовать грубым и даже гнусным насилием со всяким, стоявшим ниже его. Вместо поединка Чаплинский, взяв на помощь себе трех служителей, напал неожиданно на Хмельницкого. Панцирь спас казака; он не только выдержал неожиданные удары, но даже разогнал своих врагов. “Маю шаблю в руци, – вскричал он при этом, – ще козацька не вмерла маты!” Напоминание о “козацькой матери” было дурным предзнаменованием для шляхты. Но кто мог подумать тогда, что в этом уже пожилом и, видимо, желавшем прожить в мире со шляхетским государством свою жизнь человеке таился громадный запас дикой разрушающей силы. За напоминание о “козацькой матери” Богдана схватили и посадили было в тюрьму, откуда его выпустили только благодаря просьбам бывшей его сожительницы, а теперь жены врага. Он еще раз решается продолжать дело законным порядком и отправляется с этой целью в Варшаву. Сюда же явился и Чаплинский. По делу о завладении хутором последний отвечал так:
“Имение, на которое претендует пан Хмельницкий, было несправедливо отторгнуто от староства, и я ничего более не сделал, как только на законном основании возвратил его староству; а владею им потому, что пану старосте угодно было его пожаловать в награду за мою службу Речи Посполитой. Что же касается того, что пан Хмельницкий представляет давность владения и издержки, то пан староста определяет выдать ему 50 флор.”
Сейм нашел, что сам Хмельницкий виноват в потере своего хутора, так как не запасся форменным документом, и советовал ему просить старосту чигиринского, чтобы тот утвердил распоряжение отца и выдал ему форменное свидетельство. Такое решение в виду известных уже нам отношений между чигиринским старостою и сотником означало полную потерю хутора. По делу об истязании ребенка Чаплинский не отрицал, что зять его приказал высечь мальчика “за возмутительные угрозы”; но решительно отвергал, что ребенок умер от побоев. Вероятно, ему удалось убедить судей, так как они и это дело решили в пользу ответчика. Что же касается похищения женщины, то Хмельницкому, конечно, не следовало и подымать этого вопроса, так как женщина эта стала законной женой его врага и, по-видимому, примирилась со своим положением. Во всяком случае Чаплинский решительно заявил, что он не отпустит ее от себя. “Да если бы я и сделал это, – прибавил он, – то она сама не захочет ни за что в свете возвратиться к Хмельницкому”. Суд рассмеялся и шутливо отвечал истцу: “Охота тебе, пане Хмельницкий, жалеть о такой женщине! На белом свете много красавиц получше. Поищи себе другую; а эта пусть останется с тем, к кому привязалась”. Таким образом, Хмельницкий лишился сына, любимой женщины и хутора. Потеря для мирного человека немалая. И оказывается, что он лишался всего этого на полном законном основании: сейм руководился в своем решении не какими-либо симпатиями или антипатиями, а только законом. Однако по этому закону вышло, что шляхтич может отнять у казака хутор, женщину, убить ребенка и на жалобу потерпевшего ему только посмеются в глаза. Не может быть, чтобы Богдан в первый раз натолкнулся на эту ужасную мысль. Разве мало между его товарищами-казаками было людей, обиженных шляхтичами так же кровно и на вполне законном основании? А эти толпы народа, увлекавшие подчас и его в открытое возмущение против установленного порядка? Разве они состояли не из людей, отчаявшихся в самой возможности мирного существования? Разве страсть к гультяйству, разбою, грабежу может охватывать целый народ, подымать его на борьбу с правящими классами, разжигать внутреннюю междоусобицу? Разве целые десятки тысяч людей станут жертвовать своей жизнью, подвергаться мучительным пыткам и позорной смерти, пока для них остается хоть какая-нибудь возможность мирным трудом добывать себе средства существования? Нет, нужно оставить все эти шляхетские благоглупости о бессмысленном своевольстве разнузданной черни, о страсти к грабежу и изуверству и так далее. Все эти ужасные и свирепые оборванцы, выступавшие с косами и дубьем против панов-ляхов, все они были такие же обездоленные и поруганные люди, как и он, сотник чигиринский. Если раньше разница в положении мешала ему чувствовать свою кровную связь с народом и ясно видеть общее положение вещей, то теперь преграда рушилась. И Богдан убедился, что он может восстановить свое попранное достоинство и положение, только соединив свое дело с делом всего народа. Конец колебаниям и нерешительности! Он не будет более простым зрителем и невольным участником кровавой народной драмы; он станет теперь во главе движения и будет с оружием в руках отстаивать народные интересы.