– А что будет тому комиссару? – спросила Соня.
Петя пожал плечами.
– Ты знаешь сама… Фронт – это не..:
– Петя, послушай, здесь среди пленных должен быть… Как фамилия этого комиссара, ты не знаешь?
– Нет, он отказался назвать фамилию, и другие пленные, простые красноармейцы, не хотят его выдать, хотя их и били… Ничего не помогло. Это ухудшило его положение. Подозревают, что он крупный большевик из центра.
Соня слушала невнимательно. Глаза ее устремились в окно, за пыльными стеклами которого стояла ночь, черная, как обугленный эшафот.
– Ты… его… видел?..
– Конечно. Допрашивал… вернее, слушал рассказы о Советской России.
Соня встала. Ей показалось, что черное окно избы выпрямилось и хрустнуло белыми перекладинами.
– Соня, ты…
– Петя, я могу его видеть?
– Это…
– Нет, то есть да или нет, конечно нет, но…
– Соня, меня за это могут…
Соня хрустнула пальцами. Услышав этот звук, вздрогнула, она никогда не хрустела пальцами, больше того, не выносила этого. Снова подошла к окну. Оно было такое же темное и неприветливое…
– Как прорубь, – сказала она вслух.
– Что? – переспросил Петя.
Соня не ответила, быть может, не расслышала вопроса.
Петя, опустив глаза, прошелся по комнате… Взгляд его остановился на некрашеных досках пола.
«В городе полы крашеные, – пронеслось у него в голове, и тут же почему-то подумалось: – И женщины крашеные». Он рассердился на себя. Неужели так необходимы бабы? Вот уж полгода он живет аскетом… Конечно, при желании мог бы, но… Он слишком разборчив и чистоплотен. А сейчас, кажется, вся разборчивость полетит к черту, если представится случай. Он поднял глаза и встретился взглядом с глазами сестры. А ведь Соня для кого-нибудь тоже «баба», помимо его воли, точно дразня его, вертелась, как голая танцовщица, нагая и насмешливая мысль. И тут он, желая перевести мысли в иное направление, крикнул:
– Фоменко!
Соня от неожиданности вздрогнула. В дверях сияла веселая широкая физиономия денщика.
– По весьма срочному делу, – продекламировал Петя, не узнавая своего голоса, – доставить сюда арестованного… из карцера… – Последние слова он просто пропел: – Для очной ставки.
Физиономия Фоменко стала серьезной. Слова «срочное дело», «очная ставка» подействовали на него как ушат холодной воды. Он знал, что эта хорошенькая девочка пришла совсем не для серьезных дел, а тут… вдруг… ночной допрос. «Ну и дела творятся, прости господи», – прошептал он, выходя из комнаты.
До привода пленного Соня и Петя не сказали друг другу ни слова.
Когда его ввели, Соня стояла спиной к дверям, впившись взглядом в окно, в котором все равно ничего нельзя увидеть. Она была точно в забытьи и очнулась, услышав сочный голос Фоменко:
– Привел, ваш… благ… рдие…
Соня хотела повернуть голову, но не смогла, подняла руку и повернула свою неповинующуюся голову. Повернуться всем корпусом так и не решилась.
Глаза пленного, слегка насмешливые, встретились с ее глазами. Ей показалось, что она вскрикнула, на самом деле она тихо и хрипло прошептала:
– Лукомский!
Пленный сделал шаг вперед, точно по команде. Глаза его сузились, и в них заблестела холодная синева льда.
– Ну что же, – сказал он, – продолжайте… назовите мою должность, партийный стаж. Вам все известно. Вы хорошая работница. – И обратившись к стоявшему в стороне Пете, небрежно бросил: – Ну вот, теперь вы знаете, кто я. Мне нет больше смысла скрывать свое имя. Меня выдала ваша шпионка!
Едва он произнес эти слова, раздался страшный крик. Теперь, наоборот, Соне казалось, что она не проронила ни единого звука, но на самом деле кричала дико, громко, страшно, точно кто-то водил по ее горлу острым ножом мясника, грозя зарезать, с минуты на минуту готовый привести в исполнение страшную угрозу. С криком отчаяния, равного которому не было и не могло быть, она со всей силы ударилась головой о стекло темного, все время ее гипнотизировавшего окна. Раздался треск, звон разбитого стекла. Тысячи мелких осколков разлетелись по комнате, как трупы фантастических стеклянных бабочек, не успевших увидеть жизни и уже умерших на некрашеном полу избы и подоконнике, изгрызенном черными трещинами. Она оцарапала все лицо, и капли крови, как сотни страшных и непонятных насекомых, вышедших откуда-то из глубины кожи, забегали по ее щекам, шевеля своими мокрыми усиками.
Лукомский стоял словно высеченный из камня. Мертвенный холод синих льдов был несокрушим. Только в глазах как тень промелькнуло и тотчас исчезло облачко удивления.
Раздался резкий стук. Петя подскочил к дверям.
– Поручик Орловский!
Узнав голос офицера Платонова, Петя испуганно пролепетал:
– Я не один… Ко мне нельзя… У меня женщина!
– Немедленно в штаб. Важное сообщение!
– Я сейчас, только оденусь.
Накидывая шинель, он слышал, как за дверьми Платонов раздраженно ворчал:
– Нашел время заниматься бабами! Черт знает что такое!
Петя растерялся, забыл о сестре и пленнике. Его мысли были сосредоточены на том, как скорее очутиться в штабе и узнать, в чем дело.
Как только дверь за Петей захлопнулась, Соня подскочила к Лукомскому и, поборов обиду, рассказала, каким образом она очутилась здесь, чтобы найти его и спасти.
Синие льды не растаяли, они исчезли, как ночные привидения, бежавшие от желтых щупальцев солнца. Или даже нет… их просто не было, этих синих льдов. Были глаза… смущенные и нежные, глаза сильного человека, незаслуженно оскорбившего несчастную и слабую женщину.
Лукомский не помнил, как случилось, что он, выдержанный и строгий при всех обстоятельствах жизни, стоял, как наказанный мальчик, перед Соней на коленях, а потом покрывал поцелуями ее руки, лицо, шею, слизывая горячим жадным языком соленые капли крови с ее бледного лица.
Соня была почти без сознания, но все чувствовала, понимала и помнила. Царапины на щеках не обезобразили бы лица… пусть боль, лишь бы они исчезли… Его язык, горячий, как солнце, влажный и в то же самое время сухой, – лучше всякого йода. Боль утихла… Вот эта минута, одна минута жизни, которая должна быть у каждого человека, – высшая, лучшая, вершина, снежная вершина жизни, вся пылающая в розовых лучах волшебного солнца. Оно внутри, в сердце, и там все освещено… Там – россыпи золота и снега. Минута, ради которой стоит жить и дышать, вынося всевозможные, даже самые страшные, нечеловеческие унижения. Одна минута, на всю жизнь одна – и вот она лежит перед тобой, как завоеванное царство перед гениальным полководцем, как раскрытая формула перед математиком, как новая страна перед неутомимым исследователем, как сердце любящего перед любимым. Так вцепись же в нее зубами (пусть это некрасиво и грубо), как дикий зверь в живое мясо жертвы, пусть трещат ткани и хрустят позвонки, не дай уплыть этой минуте… соверши чудо… останови время, выдержи этот губительный и в то же время спасительный миг или исчезни с этой минутой, вздохни и умри, чтобы никогда больше не томиться и не вспоминать то, что уже никогда не повторится… Но минута прошла, и Соня осталась жить, чтобы вспоминать об этом всю жизнь. Пусть будет какое угодно счастье впереди, но такое счастье не повторится.