А нищета брала свое, ворчал тесть — начальник путей Закавказской железной дороги, жаловался, что работать все трудней, презирали соседи, недоумевали родственники, и все держалось на милости Наташиного брата, его друга по университету, он слал и слал из Америки доллары, что мог, сколько мог, они жили на подачку, хуже всего, что они привыкли так жить.
И здесь спасли стихи. Когда появился первый и он прочел его Илье, тот сказал не задумываясь: «Ты великий поэт, я всегда подозревал, что в твоем случае не все так просто».
И прочел свои. Так в один час родились два великих поэта, а Круч еще до того был великий, он ездил с Маяковским по России, читал стихи, с него, собственно, все и началось, он был равнодушен ко всему до гениальности, его стихи были слепком этого равнодушного отношения к действительности, были объективны, они таким ровным равнодушным светом освещали предмет, что вы видели все сразу и не узнавали знакомое.
Так возник «41º», еще раз подтвердив, что искусство не выбирает, где и когда родиться, строчки возникают одинаково ценные и в саду, и в сортире.
А теперь Илья в Париже, он, Игорь, в Константинополе, Круч в Москве, и стихи не пишутся, не пишутся.
Когда там же, в Тифлисе, он обнаружил в себе умение паясничать и любовь к этому занятию, стало ясно — с голоду не пропадет. Он нанялся вторым актером в Театр миниатюр.
Он любил воплотиться в обезьяну и взбежать, стоя на месте, по вертикальной стене, так что публика вскрикивала от изумления, и, конечно же, танцевать, не танцевать даже, а двигаться, двигаться, как на войне под пулями, под музыку пуль, ловко уворачиваясь от смерти, он танцевал, как на раскаленной сковороде, танец его был чем-то средним между степом и танго, ритм ломался, томное без перехода становилось звонким, он танцевал бездумно, это было самое трудное, а всем казалось, что в танце его присутствует расчет. Никакого расчета — одна координация и решимость. И еще любовь к возможностям своего собственного тела. Наташа часами могла разглядывать его тело, водя пальцем по изгибам мышц. Было не щекотно, было приятно.
Он открывал каждый день собственные умения и не успевал удивляться самому себе.
— Тебе тщеславия не хватает, — заявил Илья.
— Честолюбия, — уточнил Круч.
— Нет же, именно тщеславия.
Пусть спорят, он прекрасно знал, чего ему не хватает, — ума, и слава Богу! Ему всего три года, он еще успеет поумнеть.
В Театре миниатюр его окружали женщины, женщины, женщины. Они были лучшие из женщин, они были актрисы, они были танцовщицы, после своих номеров они пахли как звери, звериный запах мешался со сладким запахом духов, и в этом облаке хотелось и жить и умереть.
Он всегда предпочитал актрис другим женщинам — за понятливость, за отсутствие претензий, за любовь к короткой, ни к чему не обязывающей встрече, за изысканность, за вульгарность, за прямоту, когда на другой день о возобновлении отношений не могло быть и речи, одним словом, за целомудрие и невинность.
У них была общая любовь с Ильей к Сонечке, неотразимой в костюме парижского гамена. Илья был очень несдержан в своих чувствах, до задыхания, до соплей, у него менялись цвет лица, голос, даже поэтическая манера менялась, а это уже черт знает что такое! А так как Сонечка была не только очаровательна, но и близорука настолько, что могла их перепутать, Игорь, чтобы избежать недоразумения, уступил ее Илье. Да здравствуют театральные нравы и традиции!
Он понимал Мольера и не любил Чехова за то, что тот запудрил всем мозги многозначительностью в своих пьесах, подтекстом, когда на самом деле на сцену человек выходит, чтобы обратиться к другому с конкретным вопросом, а другой — чтобы дать ему в меру сил вразумительный ответ.
Сложная психология предполагала ханжество, двурушничество, будто интеллигенция — идиотка, сама не знает, чего хочет, и воет, воет на луну; он ненавидел вечные вопросы, никогда не выяснял, чем мужчина отличается от женщины. Это он решил для себя еще в пятнадцать лет в Екатеринославе с длинной, как жердь, домработницей Варькой, она дала ему ответ на вопрос так искренно и великолепно, что он больше никого об этом не спрашивал.
Времена пошли другие, ох, нерасторопные, все какие-то чудные, словно допотопные.
— Оставьте мне Игоря, месье, я вас прошу, оставьте мне Игоря.
— Ваш Игорь — бродяга, Эстер, — отвечал певец. — Завтра же я его попрошу на улицу.