— Не беспокойтесь, я напишу, я знаю, что написать.
— Ничего не надо писать, чудак. Ты видел когда-нибудь, как умирают белки? Вообще животные? Не когда их убивают, а своей смертью? Я не видел, животные целомудренны. Это стыдное дело, никто не должен видеть тебя мертвым, хочется заблудиться и пропасть для всех, но это мне не удастся, Яков, и тогда хотя бы не пиши ничего на моей могиле.
— Не беспокойтесь, я вас всегда помнить буду, я такое напишу!
— Ах ты чудак, Яков! Я тебе про Ивана, ты мне про Якова.
— А у нас недавно лилипута хоронили…
— Какого лилипута?
— Самого настоящего. Маленького-маленького. Вижу, идут дети и несут большой гроб. А это он завещал, чтобы его в настоящем гробу похоронили. А дети — не дети, лилипуты.
— Ах, Яков, значит, сбылась его мечта!
— Сбылась, Георгий Николаевич!
— Чтобы в большом!
— Чтобы в большом, Георгий Николаевич!
— Если бы ты знал, Яков, что мне рассказал сейчас.
— Да ничего особенного, Георгий Николаевич, у нас этих историй каждый день.
Придя домой, он разложил картон, взял карандаш, нарисовал обрыв, кладбище под обрывом все в крестах и деревья, идут по краю обрыва маленькие люди, дети не дети — лилипуты, несут своего товарища в большом открытом гробу.
Подумал немного и нарисовал скользящее за ними между ветвей солнце.
Олег все ждал и ждал, когда же старик его обидит, но тот, по-видимому, и не думал обижать.
Недоверие возникло где-то перед самой дверью и граничило со стыдом.
Жутким стыдом. Все казалось ему пижонством: и мешок с одноразовыми шприцами, который он, чтобы преодолеть неловкость, сбросил в угол комнаты со словами: «Мама писала, что у тебя диабет, колись на здоровье», и то, что стыд его был замешан на страхе, страхе какого-то непонятного разоблачения. Он так боялся, что отец не узнает его. Боялся на всем пути из Парижа, боялся на аэродроме, боялся перед самой дверью. Он успокоился, только когда увидел отца. Стыдно признаться, но его обрадовало, как одряхлел отец, вернее, не обрадовало, а как бы уравняло их — молодого, элегантно одетого здорового человека и этого старого и больного льва.
Но все равно он не давал себе расслабиться, старался не смотреть в глаза отцу и отвечать, не попадая впросак. Он чувствовал, что сдает экзамен, и ничего не мог сделать, чтобы избавиться от этого чувства.
Он никого не предавал, но все же не принадлежал самому себе, не мог совладать с нервами.
— В детстве я смеялся над этими словами — сахарная болезнь, — сказал старик. — Мне казалось, что это болезнь сладкоежек. У нас на улице жили двое юношей, больных диабетом. Им все время хотелось пить. Они пришли к нам во двор и прогнали нас, детей, от крана, в детстве все игры где-то вокруг крана, они припали к струе губами чуть ли не одновременно, вспугнули ос, те разозлились и вцепились без объяснений в губу одного из них. Как он кричал, господи, как он кричал, мы торжествовали, осы вернули нам кран, теперь они, эти двое, никогда не помешают нам играть с водой. С тех пор я боюсь ос — у меня две болезни: та, что у юношей, и новая — страх перед этими маленькими полосатыми насекомыми.
— А что теперь с этими юношами? — глупо спросил Олег.
— Не знаю, но надеюсь — они излечились.
Они сидели, как два зверя, старый лев и задерганный львенок, сидели и обнюхивали друг друга. Их могли примирить только запахи, идущие издалека.
Старик помнил запах волос сына, когда тот был еще ребенком. Он крал тогда у ребенка этот запах, вбирал до конца самозабвенно ноздрями этот горьковатый запах только что остриженной мальчишеской головы. Олег помнил запах какого-то кислого козлиного мужского пота, запах отцовских подмышек, когда тот обнимал его. Они искали друг друга по запаху.
Старик забыл, как надо себя вести с сыном, которого не видел много лет, с таким сыном, он не признавал в нем своего, но знал, что это его сын, единственный, грызущий зубами связывающую их пуповину, что это вернувшийся к нему сын, может быть, недобровольно, под воздействием матери, но вернувшийся, и, самое главное, старик знал, что перед ним настрадавшийся человек. И больше всего боялся, что речь пойдет о страданиях.
Но косноязычие Олега и робость души помогло им обоим.
Они сидели и не догадывались, что им мешают вернуться не утерянные воспоминания, а то общее, терпкое, навсегда въевшееся в душу и тело. Им надо было искать это новое, сегодняшнее, так отдельно друг от друга безразличное им, но необходимое теперь, когда их стало двое.
— У тебя не очень обременительная работа? — спросил старик.