Выбрать главу

Видите — писал, как писалось: «Работы… принадлежат к тем работам», «яснее всего показывают… вполне ясно» — и т. д. Не правил себя, хоть и умел преотлично.

Он очень спешил извлечь из самой «лабораторной обстановки» эту лучшую прикладную логику, которая ценнее отдельных фактов, и утвердить свое право на реформу исследования. Не Филиппа Васильевича препарировал, а метод — разрушение органа — ради того, чтобы установить, какая функция исчезнет, или, как он писал здесь, — отрицательный опыт.

«…Это поучительный пример того, до какой степени различно значение положительных и отрицательных опытов во всякой науке, а особенно в такой сложной, как физиология животных. В самом деле, животный организм — такая сложная машина, его части соединены такими сложными связями, он находился в такой сложной зависимости от окружающих условий, что исследователь всегда в опасности… повлиять как раз на ту часть аппарата, которой он заинтересован в данный момент. Оттого все отрицательные опыты имеют только весьма ограниченное значение и должны быть толкуемы с крайней осторожностью… Овсянников и Диттмар наблюдают, что после перерезки спинного мозга нет сосудодвигательного рефлекса. Почему? Потому что в нем нет сосудистых центров, отвечают они. Это действительно могло быть.

Но также, может быть, и потому, что операция была таким условием, которое прекратило их деятельность…»

Ну посмотрите-ка: «В такой сложной… такая сложная… такими сложными… в такой сложной…» — нет, редактору «Военно-медицинского журнала» Николаю Илларионовичу Козлову некогда было проходиться карандашом по этим усилениям. Поблагодарим за сие судьбу, ибо в живой словесности двадцативосьмилетнего Ивана Петровича по сей час слышны неуемный его темперамент и та страсть, с которой он осмыслял свое дело:

«То обстоятельство, что наука так строго обходится с массами доводов, говорит только в ее пользу: значит, она не имеет надобности хвататься за первый подвернувшийся благоприятный факт; значит, она надеется действительно утвердиться на незыблемом. Не думай, что упавшие „истины“, оставленные в стороне доводы — пропащий труд. Если это плод добросовестного исследования, то в них непременно содержится часть истины, и она будет выделена. А чем дольше и упорнее держалось ложное представление, тем большая победа одержана, тем освещен более обширный и более таинственный отдел явлений природы… Чем дольше держались ошибки, тем перед более мудрой загадкой стояла наука. И поправка этой ошибки есть шаг к решению этой загадки».

Высказать это было для него так же естественно, как выдохнуть воздух, который он только что вдохнул, и снова — вдохнуть и выдохнуть, не примериваясь, как это воспримут, потому что в нем заговорил гений. А как скажет спустя сорок лет удивительный поэт Борис Пастернак: «Гений есть кровно осязаемое право мерить все на свете по-своему, чувство короткости со Вселенной…»

Но вот кому из коллег, еще не знавших этого, пришлись по вкусу философские отступления Ивана Петровича? Константину Николаевичу Устимовичу — бесспорно. Еще в рукописи просмотрев, сказал, что он бы написал похлеще. Пожалуй, и приват-доценту Баксту. Студентам-ветеринарам Косяковскому и Пестичу, под началом ассистента Павлова слегка приобщившимся к опытной физиологии…

Чирьеву? Он был за границей: журнал увидел только воротясь, через полтора года.

А университетские коллеги, кроме Бакста, — и не только физиологи — усмотрели в статье попытку «всех поучать», плод дурного воспитания, семинарскую гомилетику, «молоко, не обсохшее на губах», даже вскружившуюся голову несносного «вечного студента», без году неделя в физиологии, извините великодушно, и тень, брошенную на труд своего былого учителя, составляющий гордость российской науки.

И хотя Владимир Николаевич Великий, пожалуй, не мог произнести слов о молоке и неделе без году, а образу мысли Ивана Михайловича Сеченова такие категории просто были чужды, но тень, брошенная на дела и седины Филиппа Васильевича, их заботила совершенно искренне.