Выбрать главу

Меморандум, привезенный мной из Вашингтона (где, надо сказать, я встретился с явным пренебрежением к Франции и Сопротивлению со стороны некоторых лиц из Госдепартамента и, в частности, со стороны Государственного секретаря, по имени Берле, у которого было лицо хорька), в известной мере удовлетворил де Голля. Но последовавшее назначение адмирала Старка и генерала Болта американскими представителями при Французском Национальном Комитете и даже дружественная встреча с Черчиллем, состоявшаяся 10 июня, не принесли ему успокоения.

Политика генерала Спирса, представителя Черчилля в Сирии и Ливане, казалось, имела своей целью разжигание ставшего анахроничным колониального соперничества и укрепление британского господства на Ближнем Востоке путем удаления нас из этих стран. Подобная политика досаждала де Голлю, как незаживающая рана. И досада эта носила тем более личный характер, что именно генерал Спирс увез де Голля в июне 1940 года на своем самолете в Лондон и тем самым предрешил его дальнейшую судьбу.

В спорах де Голля и Черчилля правда часто была на стороне первого. Несмотря на предательство и поражение, де Голль должен был заставить признать права Франции, защитить свои прерогативы и представлять державу, уже не существовавшую. Однако методы, которыми он при этом пользовался в силу его гордости, одиночества и пренебрежения к людям, оказывались каждый раз скомпрометированными. Для де Голля Франция была мифологической абстракцией. Он услышал впервые ее голос в июне 1940 года. Де Голль плохо знал свой народ, и проявления его воли пугали генерала, как пугало впоследствии Сопротивление и восстание. Не народ вдохновлял его, откровение снизошло к нему свыше. Он как отец обладал правом распоряжаться малолетними детьми. И без того напряженные отношения с союзниками, которые все подчиняли стратегии и которым было не до любезностей, омрачались склоками между французами, находившимися в Великобритании и Америке. Интриги эмигрантов, дрязги в различных службах... Увы! Даже люди проницательные, правильно оценивавшие де Голля, все ?ке ошибались, давая возобладать личной неприязни над необходимостью являть перед всем миром национальное согласие, что было единственной возможностью заставить союзников, да и весь мир прислушаться к голосу Франции.

Рядом с де Голлем Черчилль производил впечатление здорового, хитрого кота, возвеличенного еще неприкосновенной империей и британским народом, вверившим ему свою судьбу. Он по-своему любил Францию, анахроническую, дворянскую Францию, как любят утонченное кушанье, он прикидывался то взволнованным, то откровенным до грубости (всегда оставаясь в нужных для него границах) и легко проливал слезу. Пускаясь на свои коварные уловки, он никогда не терял из виду конечную цель: добиться, чтобы история Британской империи и его собственная стали неотделимыми одна от другой.

Но обо всем этом я имел сначала лишь смутное представление, и только возвращение во Францию в 1942 году, жизнь среди друзей, которые постоянно подвергались опасностям, простота товарищеских отношений в Сопротивлении помогли мне освободиться от тягостного чувства и оценить, отрешившись от всех теневых сторон, значение высокомерных слов одного и оздоровляющих вспышек гнева другого. А в 1944 году надо было, не обращая внимания на поединок двух властителей, сосредоточить все усилия на решении основной задачи: доставки оружия во Францию.

В ту ночь в Оране, куда я случайно попал, вылетев для встречи с де Голлем и Черчиллем, лежа в бараке, кишевшем блохами, я перебирал все это в уме.

III. Марракеш, 14 января 1944 года.

Черчилль

Марракеш был транзитным аэропортом трех континентов: Америки, Азии и Африки. С ним мог сравниться лишь Престуик, где дежурные офицеры появлялись в зале ожидания каждые полчаса и объявляли: "Пассажиры, следующие в южном направлении...", "Пассажиры, следующие в западном направлении..." Я приземлился в Марракеше тринадцатого вечером. Во дворце Бахия давался большой обед.

Попав в Марракеш или Марокко, вы внезапно оказывались в феодальной стране. Здесь ничто не напоминало о войне и о связанных с нею лишениях и.тяготах: жизнь била ключом, великие мира сего разыгрывали очередное представление. Единственной приметой времени были бесчисленные самолеты, которые то прилетали, то улетали, перевозя пассажиров, возвращавшихся с фронтов войны.

На обеде скучающий де Голль клонил свою длинную спину то к одному собеседнику, то к другому. Осторожные вопросы, которые задавали женщины в вечерних туалетах и мужчины в мундирах (чиновники французской гражданской администрации Марокко), создавали впечатление, будто листаешь учебное пособие по истории Крымской войны. Некоторая неловкость царила в тот вечер среди вечерних туалетов и парадных мундиров, которые предпочли бы видеть на месте де Голля генерала Жиро - более достойного генерала, с их точки зрения.

После обеда де Голль отвел меня в сторону. Он не хотел распространяться о своих переговорах с Черчиллем: "...Премьер очень утомлен, это уже закат... Да, да, он согласен что-нибудь предпринять. Но доверять им нельзя... Завтра утром мы сделаем смотр войскам, это доставит ему удовольствие..." Я вновь услышал разочарованный тон, которым де Голль говорил со мной всегда, когда речь заходила о Рузвельте, Черчилле, об англичанах и американцах.

Он ушел, размашисто шагая вдоль факелов, апельсиновых и лимонных деревьев.

* * *

Рано утром я отправился на смотр, которому надлежало увенчать медовый месяц Черчилля и де Голля. В 9 часов с маленького деревянного помоста у пыльной ленты дороги генерал и премьер-министр смотрели, как проходят войска.

Черчилль прибыл в открытой машине. Насупившись и втянув голову в плечи, он ринулся на помост, растолкав бурнусы и мундиры. Рукопожатие, которым обменялись оба великих мужа, напоминало рукопожатие Александра и Наполеона в Тильзите. Черчилль пренебрег стулом, который поставили для него на случай, если он почувствует недомогание. Я смотрю на обоих великих мужей. Де Голль, как всегда, выше своей судьбы. Его с важным видом оберегает Палевски. Массивный Черчилль напоминает пресс-папье. Хотя премьер-министр и не совсем оправился от болезни, он по-прежнему круглый и плотный, а де Голль - длинный и рыхлый. До конца смотра Клеманс и Мери Черчилль не спускали с премьера преданных глаз, иногда косясь на стул, на который они хотели бы его усадить.

На следующий день в 10 часов генерал улетел, а меня пригласили на виллу "Тэйлор" - резиденцию английского премьера. На террасе я увидел семью Даффа Купера, дружбой которого я очень дорожил (Дафф Купер, посол в Алжире, был миротворцем в спорах двух великих мужей), Макмиллана, кажется возвращавшегося, из Египта в Англию, Клеманс и Мери Черчилль. Диана Купер, несмотря на свою соломенную шляпу и вуалетку, словно сошла с портрета Россетти.

Зима стояла мягкая, как май в Иль-де-Франс. Адъютант провел меня через полутемный зал. Открылась дверь. Черчилль лежал в постели с сигарой во рту. Сиделка поднялась и вышла. Комната была маленькая, белая и голая, как больничная палата.

Смутившись, я запнулся на первых же английских словах. Мне хорошо запомнились все подробности встречи с премьер-министром и он сам - таким, каким я его тогда увидел: анфас бульдога, череп, покрытый редкими тонкими волосами, полные руки, живые глаза на неподвижном, помятом лице. Черчилль походил и на новорожденного и на старика. Он выбрасывал короткие фразы одновременно через нос и через рот. Могло показаться, что он перескакивает от одной мысли к другой, но на самом деле он хорошо знал, куда клонит.

Восстановить в памяти его мысли и слова нетрудно - достаточно пробежать длинные телеграфные отчеты о наших беседах, которые я тогда посылал. Черчилль удовлетворен переговорами с де Голлем; он восторженно отзывается о генерале и о миссии, которую тот взял на себя. Однако в телеграмме сказано: "Черчилль с горечью добавляет, что со времени занятия Сирии генерал постоянно выказывает острую неприязнь к иностранцам и агрессивную враждебность по отношению к нему, Черчиллю.