Когда он ложился на большую резную кровать, я рассматривал его. Вьющиеся волосы центуриона были черными и густыми, как и брови над карими глазами. Нос широкий и приподнятый, словно у ребенка; губы — полные, изогнутые в виде лука. Мощная шея переходила в широкие плечи. Грудь была крепкой и мускулистой, соски твердыми, как камень. Кожа выглядела безукоризненно. Я не заметил ни единого шрама, однако он был молод и повидал мало войн. Для мужчины с таким количеством волос на голове его тело оказалось на удивление гладким и безволосым, кроме нескольких тонких прядей на животе и обильного роста в месте соединения бедер. Плоть, поднимавшаяся из черных зарослей, была длинной, толстой и прямой. Приап удивительной красоты. Разведенные ноги оказались тверды, как мрамор.
Нежный любовник, он не жалел прикосновений и ласк, щедрый на стоны и похвалы. Когда мы отдыхали, в черной ночи за домом Прокула начала лаять собака. Она залаяла вновь, и Гай Абенадар проснулся, обняв меня и легко поглаживая мой живот.
— Лающая собака — это знамение, — прошептал я.
— Знамение чего? — спросил он.
— Не помню.
Гай Абенадар рассмеялся.
— Ложился ли с тобой Марк, как я сейчас?
— Нет, — тихо ответил я.
— А ты бы хотел?
Я промолчал.
— Я поговорю с ним, Ликиск.
— Пожалуйста, не надо.
— Но ты же этого хочешь. Я видел, как ты смотрел на него в купальне. И за ужином. Мой друг Марк ослеп, если ничего не заметил.
— Это неважно. Правда.
— Ты не умеешь лгать, Ликиск.
— Это не ложь.
— Ладно. Если хочешь, я буду молчать.
— Да.
— Но я чувствую себя виноватым. В конце концов, для чего нужен друг, если не для заботы о том, чтобы его товарищ наслаждался всеми радостями жизни? А ты как раз и есть такая радость.
— Это правда, я хорошо владею своим искусством.
— Значит все, чем я сегодня наслаждался, было лишь демонстрацией невероятного искусства Ликиска?
— Я надеялся вас порадовать.
— Ты порадовал, но я представляю, каким бы ты был, если б в этом участвовало твое сердце.
— Это жестокие слова, Гай Абенадар.
— Я не хотел быть жестоким, поэтому пожалуйста, Ликиск, не отворачивайся. Не дуйся. Хотя ты прекрасен, даже когда дуешься, — он убрал упавшую мне на лицо прядь волос и улыбнулся. — Но ты гораздо более соблазнителен, когда улыбаешься или, хвала богам, смеешься. Счастлив тот, кто сможет вызвать у тебя смех. Думаю, Марк и есть тот счастливец. Почему ты не скажешь ему о своих чувствах?
— Это ни к чему хорошему не приведет, — ответил я. — Я для него ребенок. Младенец, которого он привез с войны. Он видит меня именно таким.
— Люди меняются, но иногда нужно дать им небольшой толчок в правильном направлении.
Я покачал головой и уткнулся лицом в подушку.
— Он не поклоняется Приапу. Его бог — Марс.
— Марка вряд ли можно назвать религиозным человеком. Он не слишком обращает внимания на богов, молитвы и приношения.
— Тогда его не заинтересует и Приап.
— Дело не в Приапе, а в тебе. Ты обязан все выяснить сам.
— Я уже знаю ответ.
— Ты боишься, что он сделает то, чего ты от него ожидаешь. Тебя пугает не поиск его любви, а вероятность, что он тебя отвергнет.
— У вас не только жестокая речь, но еще и бойкий язык.
В доме Прокула вставали рано, но ходили на цыпочках, чтобы ненароком не разбудить солдат, оказавшихся «совами». Это стало для меня проблемой. Предполагалось, что я буду поздно ложиться, прислуживая паре или уходя в постель вместе с центурионом, но при этом продолжу заниматься своими обычными делами, для чего мне надо было рано вставать. Ликас, не задумываясь, навесил на меня новое прозвище — Соня. Соня туда, Соня сюда, Соня сделай это, Соня сделай то…
Такое прозвище вполне соответствовало реальности. Смотревшие на меня чаще всего видели меня зевающим. Однако я не жаловался, поскольку был счастлив: Марк Либер вернулся домой, а потому я не мог чувствовать ничего другого.
Единственными облачками на голубых небесах моего существования были разговоры в те утренние часы, когда Марк Либер, Гай Абенадар и Кассий Прокул беседовали о политике. Я сидел неподалеку, готовый принести еду, напитки или свитки из библиотеки, и с нарастающими мрачными предчувствиями слушал, как Прокул говорит о Сенате и Цезаре. Даже для такого аполитичного человека, как я, его слова казались опасными.
Сонно моргая, я слушал, как сенатор награждает нелестными эпитетами самых знаменитых людей Рима — Тиберия, его советника Сеяна, Калигулу и многих из тех, кто заседает в Сенате, и чем больше я слышал, тем сильнее беспокоился из-за загадочной и бесцеремонной ремарки Цезаря о том, что Прокул мог бы прожить дольше.